Содержание материала

XXVI

Вскоре Михаил Юрьевич закончил работу над повестью «Бэла». В марте 1839 года она появилась в журнале «Отечественные записки», впервые за подлинным именем автора –– М. Лермонтов. Этот журнал издавался с 1818 года, но с перерывами, и только теперь, когда его возглавил Андрей Александрович Краевский, стал выходить регулярно, оказывая значительное влияние на движение литературной жизни. Краевский был истинным другом Лермонтова, постарался открыть его читающей России, из номера в номер стали появляться его стихи и проза.

Увы, петербургское общество приняло «Бэлу» прохладно, и только Белинский сказал, что она спрыснута живой водой поэзии. Лермонтов снова заговорил с бабушкой об отставке. Напрасно: она втемяшила себе в голову, что он будет адъютантом великого князя. Попросил отпуск в полку, –– не дали. Написал Алексею Лопухину: «Я три раза зимой просился в отпуск в Москву к вам, хоть на 14 дней — не пустили! Что, брат, делать! Вышел бы в отставку, да бабушка не хочет — надо же ей чем-нибудь пожертвовать. Признаюсь тебе, я с некоторого времени ужасно упал духом».

К письму Михаил Юрьевич приложил стихотворение родившемуся у Лопухина сыну:

Пускай не знает он до срока
Ни мук любви, ни славы жадных дум;
Пускай глядит он без упрека
На ложный блеск и ложный мира шум;
Пускай не ищет он причины
Чужим страстям и радостям своим,
И выйдет он из светской тины
Душою бел и сердцем невредим!

К Арсеньевой приехала мать Святослава Раевского, со дня на день ожидая сына в Петербург. Он в ноябре уже был свободен, но задержали дела. В ссылке Святослав Афанасьевич занимался изучением крестьянского быта, условий труда, объехал множество деревень, его статьи публиковались в Олонецкой губернии и в Петербурге. Раевский доказывал важность изучения местного края, особенно подчеркивая роль образованного класса, который культурным трудом на благо родины обязан заплатить долг народу: «Заплатить за свое образование и исполнить обязанность гражданина!» Михаил Юрьевич радовался, что его друг сохранил прежнюю энергию и нашел применение своим незаурядным способностям.

Лермонтов находился в Царском, когда приехал Святослав Афанасьевич. Бабушка тотчас отправила к внуку посыльного, и через несколько часов Лермонтов, вбежав в дом, кинулся на шею Раевскому:

–– Прости меня, прости меня, милый! –– Глаза его были в слезах Раевский был тоже сильно растроган.

В этот приезд они о многом переговорили. Раевский читал новые произведения Лермонтова, давал, как всегда, дельные советы, к которым он чутко прислушивался. Бывали у Андрея Краевского, и он заезжал, беседы затягивались порой за полночь.

«Лермонтов по своим связям и знакомствам принадлежал к высшему обществу и был знаком только с литераторами, принадлежавшими к этому свету, с литературными авторитетами и знаменитостями. Где и как он сошелся с Краевским, этого я не знаю, но он был с ним довольно короток и даже говорил ему «ты». Лермонтов обыкновенно заезжал к Краевскому по утрам и привозил ему свои новые стихотворения. Входя с шумом в его кабинет, заставленный фантастическими столами, полками и полочками, на которых были аккуратно расставлены и разложены книги, журналы и газеты, Лермонтов подходил к столу, за которым сидел редактор, и производил страшную кутерьму на столе и в комнате. Однажды он даже опрокинул ученого редактора со стула и заставил его барахтаться на полу. Белинский часто встречался с ним у Краевского, пробовал не раз заводить с ним серьезный разговор, но из этого никогда ничего не выходило. Лермонтов всякий раз отделывался шуткой или просто прерывал его, а Белинский приходил в смущение. “Я ни разу не слыхал от него ни одного дельного и умного слова, –– говорил Белинский. –– Он, кажется, нарочно щеголяет пустотою”» (И. И. Панаев).

Лермонтов, очевидно, не хотел спорить с Белинским, как это случилось в Пятигорске, потому и отшучивался. «Он странный, непонятный человек, –– признавался Белинский, –– один день то, другой — другое! Сам себе противуречит, а все как заговорит и захочет тебя уверить в чем-нибудь — кончено! редкий устоит! Иногда, напротив — слова не добьешься; сидит и молчит, не слышит и не видит, глаза остановятся, как будто в этот миг всё его существование остановилось на одной мысли».

Пока Святослав Раевский находился в Петербурге, Арсеньева написала Павлу Ивановичу Петрову, прося помочь устроить Раевского на Кавказе, так как у крестника ревматизм. Петров выхлопотал для него место в канцелярии Ставропольского губернатора. Должность позволяла бывать в Пятигорске по нескольку месяцев, и Святослав Афанасьевич мог спокойно лечиться. Через несколько дней он выехал к месту службы.

В Петербурге молодые офицеры, побывавшие в экспедициях, организовали что-то вроде кружка. Собрания проходили попеременно в доме того или иного участника. Возвращаясь из театра или с бала, после скромного ужина рассказывали друг другу о событиях дня, острые вопросы обсуждались откровенно, и не было сомнений друг в друге. В кружок входили братья Долгорукие, Браницкий, Лермонтов, Монго, Голицын, Гагарин, и почему-то Васильчиков, студент университета; всего 16 человек.

«Большинство его /Лермонтова/ знакомых состояло или из людей светских, смотрящих на все с легкомысленной, узкой и поверхностной точки зрения, или из тех мелко плавающих мудрецов-моралистов, которые схватывают только одни внешние явления и по этим внешним явлениям и поступкам произносят о человеке решительные и окончательные приговоры. Есть какое-то наслаждение (это очень понятно) казаться самым пустым человеком, даже мальчишкой и школьником перед такими господами. И для Лермонтова это было, кажется, действительным наслаждением. Он не отыскивал людей, равных себе по уму и по мысли вне своего круга» (И. И. Панаев).

Таких приговоров Лермонтову можно прочесть десятки. В реальности он очень ценил серьезных людей, особенно тех, с кем мог говорить откровенно. Не только ценил, но и нуждался в них. Примером тому Святослав Раевский, Андрей Краевский, Александр Одоевский и другие.

О Монго современники тоже позаботились, в частности, князь Лобанов-Ростовский: «Он тогда еще не предался культу собственной особы, не принимал по утрам и вечерам ванны из различных духов, не имел особого наряда для каждого случая и каждого часа дня, не превратил еще себя в бальзаковского героя прилежным изучением творений этого писателя и всех романов того времени, которые так верно рисуют женщин и большой свет; он был еще только скромной куколкой, завернутой в кокон своего полка, и говорил довольно плохо по-французски; он хотел прослыть умным, для чего шумел и пьянствовал, а на смотрах и парадах ездил верхом по-черкесски на коротких стременах, чем навлекал на себя выговоры начальства. В сущности, это был красивый манекен мужчины с безжизненным лицом и глупым выражением глаз и уст, которые к тому же были косноязычны и нередко заикались. Он был глуп, сознавал это и скрывал свою глупость под маской пустоты и хвастовства».

А. А. Столыпин (Монго)

А. А. Столыпин (Монго)

А между тем «глупый» Монго был в конфронтации с императором, и не ограничивался в «кружке 16-ти» словесными выпадами против него: даме, которой домогался Николай Павлович, он помог незаметно бежать за границу. Очень не поздоровилось бы ему, узнай император, что летом Столыпин долгое время не был в полку. За свое прегрешение Монго подвергся тогда двухмесячной гауптвахте, срок немалый, предполагавший последующий перевод в Гродненский полк. Чтобы избежать этого, Столыпин подал прошение об отставке, которое было удовлетворено. В отношении плохого французского –– Монго первым перевел «Героя нашего времени» на французский язык. Человек глупый никак не смог бы этого сделать, поскольку «Герой нашего времени» –– произведение сложное для перевода. Роман был опубликован во Франции, и перевод найден французами превосходным.

6 декабря высочайшим приказом Михаил Юрьевич был произведен в поручики, а чуть позже первый секретарь французского посольства Андрэ от имени посла де Баранта обратился к Александру Тургеневу с вопросом: «Правда ли, что Лермонтов в стихотворении «Смерть поэта» бранит французов вообще или только одного убийцу Пушкина?» «Через день или два, — писал Тургенев Вяземскому, — кажется на вечеринке или на бале у самого Баранта, я хотел показать эту строфу Андрэ, но он прежде сам подошел ко мне и сказал, что дело уже сделано, что Барант позвал на бал Лермонтова, убедившись, что он не думал поносить французскую нацию».

Как в случае с Пушкиным, когда голландский посол Геккерн действовал в интересах своего приемного сына Дантеса, так де Барант действовал в интересах своего сына Эрнеста. Папаша мечтал сделать из него дипломата, но тот интересовался только женщинами. «Салонный Хлестаков», –– называл его Лермонтов.

Учась в юнкерской школе, Михаил Юрьевич написал шутливое четверостишие сокурснику Шаховскому, увлеченному гувернанткой какой-то фрейлины. Юнкерские стихи Лермонтова знали многие офицеры, и кто-то прочел их Эрнесту Баранту, причем преподнес это так, будто экспромт –– о нем. Как и ожидалось, Барант потребовал объяснений от Лермонтова, но Михаил Юрьевич объявил, что все это клевета, и обозвал сплетнями. В ту пору у Лермонтова был серьезный роман с Марией Щербатовой, французик тоже увлекся этой приятной женщиной, однако Мария предпочла Лермонтова. Дочь украинского помещика Штерича, она после смерти матери жила в Петербурге у бабушки, вышла замуж за князя Щербатова, а через год после свадьбы муж ее умер –– к счастью, как говорила ее родственница, поскольку Щербатов был «злым и распущенным». Девятнадцатилетняя вдова окунулась в светскую жизнь, бывала в доме Карамзиных, где и познакомилась с Лермонтовым.

Он предвидел будущее Марии:

Мне грустно, потому что я тебя люблю,
И знаю: молодость цветущую твою
Не пощадит молвы коварное гоненье.
За каждый светлый день иль сладкое мгновенье
Слезами и тоской заплатишь ты судьбе.
Мне грустно... потому что весело тебе.

Первого января на маскараде во французском посольстве Лермонтову не давали покоя, «беспрестанно приставали к нему, брали его за руки; одна маска сменялась другою, а он почти не сходил с места и молча слушал их писк, поочередно обращая на них свои сумрачные глаза. Мне тогда же почудилось, что я уловил на лице его прекрасное выражение поэтического творчества» (И. С. Тургенев).

Особым почтением в тот вечер пользовались две дамы: одна в голубом, другая в розовом домино. Несмотря на маски, все знали, что это особы царской семьи. Проходя мимо Лермонтова, дамы что-то пропищали ему, и Михаил Юрьевич, недолго думая, подхватил обеих под руки и прошелся по залу, ошеломив своей дерзостью всех, кто это видел.

Иван Сергеевич Тургенев не ошибся, у поэта рождалось стихотворение «Первое января»:

Как часто, пестрою толпою окружен,
Когда передо мной, как будто бы сквозь сон,
При шуме музыки и пляски,
При диком шепоте затверженных речей,
Мелькают образы бездушные людей,
Приличьем стянутые маски,
Когда касаются холодных рук моих
С небрежной смелостью красавиц городских
Давно бестрепетные руки, ––
Наружно погружась в их блеск и суету,
Ласкаю я в душе старинную мечту,
Погибших лет святые звуки.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Когда ж, опомнившись, обман я узнаю
И шум толпы людской спугнет мечту мою,
На праздник
незванную гостью,
О, как мне хочется смутить веселость их
И дерзко бросить им в глаза железный стих,
Облитый горечью и злостью!..

Бездушие света вознаграждалось любовью Марии Щербатовой. Их отношения с Лермонтовым стали самыми близкими, но де Барант тоже лелеял надежды. Известна реакция Лермонтова: «Эти Дантесы и де Баранты заносчивы сукины дети!»16 февраля в доме графини Лаваль в разгар бала, словно бы невзначай вспыхнула ссора между Лермонтовым и де Барантом, который потребовал от Лермонтова объяснений:

–– Правда ли, что в разговоре с известной особой вы говорили на счет меня невыгодные вещи?

Лермонтов ответил, что ничего предосудительного никому о нем не говорил.

–– Все-таки если переданные мне сплетни верны, то вы поступили весьма дурно.

–– Выговоров и советов не принимаю и нахожу ваше поведение весьма смешным и дерзким.

–– Если бы я был в своем отечестве, то знал бы, как кончить это дело!

–– В России следуют правилам чести так же строго, как и везде, и мы меньше других позволяем оскорблять себя безнаказанно.

Барант вызвал Лермонтова на дуэль.

Стрелялись на Черной речке, почти на том же месте, где французский хлыщ Дантес убил Пушкина. Теперь перед Лермонтовым стоял такой же хлыщ. Француз промахнулся, Лермонтов выстрелил в воздух.

«Нас распустили из училища утром, и я, придя домой часов в девять, очень удивился, когда человек сказал мне, что Михаил Юрьевич изволили выехать в семь часов; погода была прескверная, шел мокрый снег с мелким дождем. Часа через два Лермонтов вернулся, весь мокрый, как мышь. “Откуда ты эдак?” –– “Стрелялся”. –– “Как, что, зачем, с кем?” –– “С французиком”. –– “Расскажи”. Он стал переодеваться и рассказывать: “Отправился я к Монго, он взял отточенные рапиры и пару кухенройтеров, и поехали мы за Черную Речку. Они были на месте. Монго подал оружие, француз выбрал рапиры, мы стали по колено в мокром снегу и начали; дело не клеилось, француз нападал вяло, я не нападал, но и не поддавался. Монго продрог и бесился, так продолжалось минут десять. Наконец он оцарапал мне руку ниже локтя, я хотел проколоть ему руку, но попал в самую рукоятку, и моя рапира лопнула. Секунданты подошли и остановили нас; Монго подал пистолеты, тот выстрелил и дал промах, я выстрелил в воздух, мы помирились и разъехались, вот и все”» (Аким Шан-Гирей).

Лермонтов, конечно же, упростил, на самом деле было сложнее. Барант бы убил его, если бы не поскользнулся, нанося решительный удар шпагой. А Щербатова даже не знала, что Лермонтов и де Барант дрались из-за нее.

«История эта оставалась довольно долго без последствий, Лермонтов по-прежнему продолжал выезжать в свет и ухаживать за своей княгиней; наконец одна неосторожная барышня Б***, вероятно безо всякого умысла, придала происшествию достаточную гласность в очень высоком месте, вследствие чего приказом по гвардейскому корпусу поручик лейб-гвардии Гусарского полка Лермонтов за поединок был предан военному суду с содержанием под арестом, и в понедельник на страстной неделе получил казенную квартиру в третьем этаже Санкт-Петербургского ордонанс-гауза, где и пробыл недели две, а оттуда был перемещен на арсенальную гауптвахту, что на Литейной» (Аким Шан-Гирей).

У Елизаветы Алексеевны с горя отнялась нога. Как только старушка поправилась, она выхлопотала для себя разрешение навестить внука; а чтобы иметь о нем ежедневные сведения, упросила коменданта пускать к Мише ее внучатого племянника Акима. Мария Щербатова еще до ареста Лермонтова уехала в Москву, оставив маленького сына у своей бабушки. Спустя две недели на нее свалились два страшных горя: умер ее сын, а Лермонтов стрелялся с Барантом! Между тем военно-судное дело шло своим порядком и начинало принимать благоприятный для Лермонтова оборот. Он пояснил командиру полка Плаутину, сменившему Хомутова, что не считал себя вправе отказать французу, так как тот выразил мысль, будто в России невозможно получить удовлетворения, но вовсе не собирался убивать Баранта и потому выстрелил в воздух.

Тот факт, что секундантом Лермонтова был Монго при его безукоризненной репутации, способствовало ограждению поэта от недоброжелательных на него наветов. По городу прошел слух, что даже сам император отнесся к Лермонтову снисходительно: «Государь сказал, что если бы Лермонтов подрался с русским, он знал бы, что с ним сделать, но когда с французом, то три четверти вины слагается». Все выражали сочувствие Лермонтову: «Это совершенная противоположность истории Дантеса. Здесь действует патриотизм!»

Узнав о том, Эрнест де Барант начал повсюду твердить, что Лермонтов хвастает, будто бы подарил ему жизнь, что он еще строго накажет поэта за хвастовство!

«Я узнал эти слова француза, они меня взбесили, и я пошел на гауптвахту. “Ты сидишь здесь, –– сказал я Лермонтову, –– взаперти и никого не видишь, а француз вот что про тебя везде трезвонит громче всяких труб”. Лермонтов написал тотчас записку, приехали два гусарских офицера, и я ушел от него. На другой день он рассказал мне, что один из офицеров привозил к нему на гауптвахту Баранта, которому Лермонтов предложил, если он, Барант, недоволен, новую встречу по окончании своего ареста, на что Барант при двух свидетелях отвечал так: “Monsieur, les bruits qui sont parvenus jusqu’`a vous sont inexacts, et je m’empresse de vous dire que je me tiens pour parfaitement satisfait” (Сударь, слухи, которые дошли до вас, неверны, и я спешу вам сказать, что я был полностью удовлетворен). После чего его посадили в карету и отвезли домой. Нам казалось, что тем дело и кончилось; напротив, оно только начиналось. Мать Баранта поехала к командиру гвардейского корпуса с жалобой на Лермонтова за то, что он, будучи на гауптвахте, требовал к себе ее сына и вызывал его снова на дуэль» (Аким Шан-Гирей).

Елизавета Верещагина написала дочери Саше: «Миша Лермонтов еще сидит под арестом, и так досадно –– все дело испортил. Шло хорошо, а теперь Господь знает, как кончится. Его характер несносный –– с большого ума делает глупости. Жалко бабушку –– он ее ни во что не жалеет. Несчастная, многострадальная. При свидании все расскажу. И ежели бы не бабушка, давно бы пропал. И что еще несносно –– что в его делах замешает других, ни об чем не думает, только об себе, и об себе неблагоразумно. Никого к нему не пускают, только одну бабушку позволили, и она таскается к нему, и он кричит на нее, а она всегда скажет –– желчь у Миши в волнении».

Говоря о «других», Верещагина имела в виду Алексея Столыпина, который был секундантом. Как человек чести, Столыпин признался в этом сам, хоть кара ему грозила немалая. В результате император объявил Столыпину, что «в его звании и летах полезно служить, а не быть праздным». Монго должен был снова надеть офицерский мундир. А на бабушку внук накричал потому, что умоляла его извиниться перед Барантом, тем самым смягчив свою участь. Баранты усиленно этого добивались; даже после решения суда, когда Михаил Юрьевич был переведен на Кавказ, старший Барант обратился к шефу жандармов с просьбой вмешаться, принудить Лермонтова извиниться перед его сыном, ибо «светской репутации Эрнеста нанесен серьезный ущерб».

На гауптвахту к Михаилу Юрьевичу пускали; приходили друзья, знакомые, побывал Виссарион Григоревич Белинский. Он был покорен поэзией Лермонтова. «Каков его “Терек”? –– делился с Василием Боткиным. –– Черт знает –– страшно сказать, а мне кажется, что в этом юноше готовится третий русский поэт и что Пушкин умер не без наследника. В №2 “Отечественных записок” ты прочтешь его “Колыбельную песню казачки” –– чудо! А это:

В минуту жизни трудную,
Теснится ль в сердце грусть,
Одну молитву чудную
Твержу я наизусть.
Есть сила благодатная
В созвучье слов живых.
И дышит непонятная
Святая прелесть в них.
С души как бремя скатится,
Сомненье далеко ––
И верится, и плачется,
И так легко, легко!

Как безумный, твердил я и дни и ночи эту чудную молитву, –– но теперь я твержу, как безумный, другую молитву:

И скучно, и грустно!.. И некому руку подать
В минуту душевной невзгоды!..
Желанья!.. Что пользы напрасно и вечно желать?
А годы проходят –– всё лучшие годы!

Любить... но кого же?.. На время не стоит труда,
А вечно любить невозможно.
В себя ли заглянешь? –– там прошлого нет и следа:
И радость, и мука, и всё там ничтожно...

Что страсти? –– Ведь рано иль поздно их сладкий недуг
Исчезнет при слове рассудка;
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, ––
Такая пустая и глупая шутка...

 

Эту молитву твержу я теперь потому, что она есть полное выражение моего моментального состояния. Поверишь ли, друг Василий, –– все желания уснули, ничто не манит, не интересует, даже чувственность молчит и ничего не просит. Отчего же европеец в страдании бросается в общественную деятельность и находит в ней выход из самого отчаяния? О горе, горе нам ––

И ненавидим мы, и любим мы случайно,
Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви,
И царствует в душе какой-то холод тайный,
Когда огонь кипит в крови».

На этот раз Лермонтов не дичился Белинского, и разговор, начавшийся сухо, стал доверительным. Белинский пробыл у него четыре часа, сразу от Лермонтова придя к Панаеву.

«Я взглянул на Белинского и тотчас увидел, что он в необыкновенно приятном настроении духа. Белинский, как я замечал уже, не мог скрывать своих ощущений и впечатлений и никогда не драпировался. В этом отношении он был совершенный контраст Лермонтову.

— Знаете ли, откуда я? — спросил Белинский.

— Откуда?

— Я был у Лермонтова, и попал очень удачно. У него никого не было. Ну, батюшка, в первый раз я видел этого человека настоящим человеком!!! Вы знаете мою светскость и ловкость: я вошел к нему и сконфузился по обыкновению. Думаю себе: ну, зачем меня принесла к нему нелегкая? Мы едва знакомы, общих интересов у нас никаких, я буду его стеснять, он меня... Что еще связывает нас немного — так это любовь к искусству, но он не поддается на серьезные разговоры... Я, признаюсь, досадовал на себя и решился пробыть у него не больше четверти часа. Первые минуты мне было неловко, но потом у нас завязался как-то разговор об английской литературе и Вальтер Скотте... “Я не люблю Вальтер Скотта, — сказал мне Лермонтов, — в нем мало поэзии. Он сух”. И начал развивать эту мысль, постепенно одушевляясь. Я смотрел на него — и не верил ни глазам, ни ушам своим. Лицо его приняло натуральное выражение, он был в эту минуту самим собою... В словах его было столько истины, глубины и простоты! Я в первый раз видел настоящего Лермонтова, каким я всегда желал его видеть. Он перешел от Вальтер Скотта к Куперу и говорил о Купере с жаром, доказывал, что в нем несравненно более поэзии, чем в Вальтер Скотте, и доказывал это с тонкостью, с умом и — что удивило меня — даже с увлечением.

Боже мой! Сколько эстетического чутья в этом человеке! Какая нежная и тонкая поэтическая душа в нем!.. Недаром же меня так тянуло к нему. Мне наконец удалось-таки его видеть в настоящем свете. А ведь чудак! Он, я думаю, раскаивается, что допустил себя хотя на минуту быть самим собою, — я уверен в этом...»

За время ареста Михаил Юрьевич написал несколько стихотворений, среди которых «Пленный рыцарь» –– словно ответ Белинскому:

Мчись же быстрее, летучее время!
Душно под новой бронею мне стало!
Смерть, как приедем, подержит мне стремя, —
Слезу и сдерну с лица я забрало.

Из Москвы прибыла Мария Щербатова, и Михаил Юрьевич упросил караульного отлучиться на полчаса, чтобы повидаться с ней. Как рассказал потом караульный: «Были приняты необходимые предосторожности. Лермонтов вернулся минута в минуту, и едва успел он раздеться, как на гауптвахту приехало одно из начальствующих лиц справиться, все ли в порядке. Я знал, с кем виделся Лермонтов, и могу поручиться, что благорасположением дамы пользовался не де Барант, а Лермонтов».

Вопреки молве Мария не признавала себя виновницей дуэли. В марте она написала Блудовой: «Вы знаете, моя дорогая, нет большего позора для женщины, чем низкие домыслы о ней со стороны тех, кто ее знает. Но если женщина слишком горда, она часто предпочитает склонить свою голову перед гнусной клеветой, нежели оказать честь этим клевещущим на нее людям, представляя им доказательства своей чистоты... Я счастлива, что Лермонтов и Барант не поранили один другого, я желаю лучше быть осужденной всеми, но все-таки знать, что оба глупца останутся у своих родителей. Я-то знаю, что значит такая потеря...»

13 апреля суд огласил решение: Лермонтов направляется на Кавказ в Тенгинский пехотный полк. Самый отдаленный полк и в самом опасном пункте Кавказской линии. Но история этим не кончилась. Старший Барант прибегнул к помощи шефа жандармов Бенкендорфа, который после суда вызвал к себе Лермонтова, потребовав в письменной форме признать свое показание о «выстреле на воздух» ложным и принести Эрнесту де Баранту извинения. Лермонтов вынужден был обратиться за помощью к великому князю Михаилу Павловичу:

«Граф Бенкендорф изволил предложить мне написать письмо господину Баранту, в котором я бы просил у него извинения в ложном моем показании насчет моего выстрела. Я не мог на то согласиться, ибо это было против моей совести».

Михаил Павлович ознакомил с этим императора; о реакции Николая I прямых свидетельств нет, но Эрнест де Барант был выслан из России.

За несколько дней до отъезда Лермонтова, вышел в печати его роман «Герой нашего времени», в котором Михаил Юрьевич композиционно объединил отдельные кавказские повести. Благодаря такому писательскому ходу, он создал совершенно новый для русской и европейской литературы жанр социально-психологического романа. Это было явление, из которого впоследствии выросли Толстой, Достоевский и Чехов, подняв русскую литературу на высочайший мировой уровень.

«Вышли повести Лермонтова. Дьявольский талант! –– делился Белинский с Боткиным. –– Молодо-зелено, но художественный элемент так и пробивается сквозь пену молодой поэзии, сквозь ограниченность субъективно-салонного взгляда на жизнь. Недавно был я у него в заточении и в первый раз поразговаривал с ним от души. Глубокий и могучий дух! Как он верно смотрит на искусство, какой глубокий и чисто непосредственный вкус изящного! О, это будет русский поэт с Ивана Великого! Чудная натура! Я был без памяти рад, когда он сказал мне, что Купер выше Вальтер Скотта, что в его романах больше глубины и больше художественной целости. Я давно так думал и еще первого человека встретил, думающего так же. Перед Пушкиным он благоговеет и больше всего любит «Онегина». Женщин ругает: одних за то, что <…>, других за то, что не <…>. Пока для него женщины и <…> — одно и то же. Мужчин он также презирает, но любит одних женщин и в жизни только их и видит. Взгляд чисто онегинский. Печорин — это он сам, как есть.

Я с ним спорил, и мне отрадно было видеть в его рассудочном, охлажденном и озлобленном взгляде на жизнь и людей семена глубокой веры в достоинство того и другого. Я это сказал ему — он улыбнулся и сказал: “Дай Бог!”

Боже мой, как он ниже меня по своим понятиям, и как я бесконечно ниже его в моем перед ним превосходстве. Каждое его слово — он сам, вся его натура, во всей глубине и целости своей. Я с ним робок, — меня давят такие целостные, полные натуры, я пред ними благоговею и смиряюсь в сознании своего ничтожества. Он славно знает по-немецки и Гете почти всего наизусть дует. Байрона режет тоже в подлиннике. Кстати: дуэль его — просто вздор, Барант слегка царапнул его по руке, и царапина давно уже зажила. Суд над ним кончен и пошел на конфирмацию к царю. Вероятно, переведут молодца в армию. В таком случае хочет проситься на Кавказ, где приготовляется какая-то важная экспедиция против черкес. Эта русская разудалая голова так и рвется на нож. Большой свет ему надоел, давит его, тем более что он любит его не для него самого, а для женщин. Ну, от света еще можно бы оторваться, а от женщин — другое дело. Так он и рад, что этот случай отрывает его от Питера».

Через несколько дней по выходу в свет «Героя нашего времени», император прочел роман. Был недоволен: «Я нахожу вторую часть отвратительной, вполне достойной быть в моде. Это то же самое преувеличенное изображение презренных характеров, которое имеется в нынешних иностранных романах. Такие романы портят характер. Ибо хотя такую вещь читают с досадой, но все-таки она оставляет тягостное впечатление, потому что, в конце концов, привыкаешь думать, что весь мир состоит из подобных людей, у которых даже лучшие, на первый взгляд, поступки проистекают из отвратительных и фальшивых побуждений. Что должно из этого следовать? Презрение или ненависть к человечеству! Но это ли цель нашего пребывания на земле? Ведь и без того есть наклонность стать ипохондриком или мизантропом, так зачем же поощряют или развивают подобного рода изображениями эти наклонности! Итак, я повторяю, что, по моему убеждению, это жалкая книга, обнаруживающая большую испорченность ее автора. Характер капитана намечен удачно. Когда я начал это сочинение, я надеялся и радовался, думая, что он и будет, вероятно, героем нашего времени, потому что в этом классе есть гораздо более настоящие люди, чем те, которых обыкновенно так называют. В кавказском корпусе, конечно, много таких людей, но их мало кто знает; однако капитан появляется в этом романе как надежда, которой не суждено осуществиться. Господин Лермонтов оказался неспособным представить этот благородный и простой характер; он заменяет его жалкими, очень мало привлекательными личностями, которых нужно было оставить в стороне (даже если они существуют), чтобы не возбуждать досады. Счастливого пути господину Лермонтову, пусть он очистит себе голову, если это может произойти в среде, где он найдет людей, чтобы дорисовать до конца характер своего капитана, допуская, что он вообще в состоянии схватить и изобразить его!»