Константин Алексеевич Коровин (1861 – 1939)

Автопортрет

Произведения К. Коровина на галерее сайта


У балкона

Константин Коровин был сложной натурой, хотя и казался многим простым и понятным. Правду сказал о нем Федор Шаляпин: «Беспечный, художественно-хаотический человек, раз навсегда заживший в обнимку с природой, страстный охотник и рыбак, этот милый Коровин, несмотря на самые отчаянные увлечения глухарями, тетеревами, карасями и шересперами, ни разу не упустил из поля своего наблюдения ни одного людского штриха».

Никто не видел его с книгой в руках, но в разговорах он поражал начитанностью. Никто не думал, что он обладает писательским даром, а он между тем оставил объемное литературное наследие. Как живописец –– Константин Алексеевич Коровин прочно вошел в историю отечественного искусства.

Он родился в московской семье старообрядцев. Дед его сумел выбиться из крестьян во владельцы ямщицкого извоза, и, как вспоминал Константин Алексеевич, «почти вся Рогожская улица принадлежала ему. Сплошь постоялые дворы».  Коммерческие интересы не мешали деду почитать науки: сыну Алексею он дал университетское образование.

Отец и мать Константина Коровина были увлечены музыкой, живописью, литературой, и детей своих ни в чем не сдерживали. В 13 лет Константин подал прошение в Училище живописи, ваяния и зодчества зачислить его в архитектурный класс. Сдал экзамен, был принят, но вскоре перешел в пейзажную мастерскую Алексея Кондратьевича Саврасова –– кроткого человека с мягким печальным взглядом.

Художническое становление Константина Коровина формировалось под его влиянием. Алексей Кондратьевич не связывал учеников ни жесткими требованиями, ни строгой дисциплиной, но учил отыскивать в самом простом поэзию, передавать в этюдах ощущение жизни, добиваясь главного –– «правды сердца».

Костя Коровин был самым неутомимым его учеником. Его интересовало все: краски вечера, старый забор, старушки-липы… За день мог сделать десятки этюдов. Его однокашник Михаил Нестеров, вспоминая годы учебы, говорил о Коровине: «Все в нем жило, копошилось, цвело и процветало. Костя был тип художника, неотразимо действующего на воображение, он «влюблял» в себя...»

Его ученическая работа «Ранняя весна» стала первой Весной, появившейся после саврасовских «Грачей». Самый простой деревенский пейзаж с мирно бродящими курами и кособокой избушкой, пронизан был словно библейским светом.

«Ступайте писать –– ведь весна, уже лужи, воробьи чирикают –– хорошо. Ступайте писать. Пишите этюды, изучайте, а главное –– чувствуйте», –– напутствовал своих учеников Саврасов, зажигая в юных сердцах творческие восторги перед натурой.

«Раннюю весну» Коровин писал с натуры, на открытом воздухе. Отсюда и чистота цвета, и острота понимания обычной жизни. В этом пейзаже, как и Саврасов, Костя Коровин стремился создать настроение, наполнив его первой дымчатой зеленью, не забывая про воздух без которого нет картины.

После ухода Саврасова из училища, пейзажный класс возглавил Василий Дмитриевич Поленов. Под его влиянием Коровин создал «Портрет хористки», ставший «первой ласточкой» импрессионизма в России. На Репина этот портрет произвел неизгладимое впечатление: «Покажите мне, кто создал это?! Кто! Покажите...», –– восклицал изумленный мэтр.

Постепенно у Константина Коровина сложился свой собственный почерк, которому суждено было сказать новое слово в русской живописи. Вопрос «как писать?» был для него важнее проблемы «что писать?» Любой мотив заслуживал внимания, если заключал в себе хоть искру красоты.

Тем временем дед его разорился. Постройка железной дороги Москва-Новгород сделала не нужной ямщину. Семья впала в бедность.

В 1884 году Константин Алексеевич получил звание «неклассного» художника, и хоть пробыл в училище еще два года, высшее звание «классного» ему все-таки не присвоили, как, впрочем, и его товарищу Левитану. Началась самостоятельная жизнь –– трудная, поскольку ни Левитан, ни Коровин не располагали деньгами и не имели связей. Помог Василий Дмитриевич Поленов, познакомив их с Саввой Мамонтовым, безумно любящим талантливых людей.

Москва с неприязнью смотрела на Мамонтова, не понимая, как может председатель Московско-Ярославской железной дороги содержать частную оперу?

–– Опеку бы на него надо, –– говорили солидные москвичи.

Мамонтова такие реплики не задевали. Он уже сделал несколько оперных постановок, теперь готовил «Кармен». Коровину он предложил съездить в Испанию и написать с натуры эскизы для постановки.

–– Поезжайте… –– улыбался Мамонтов. –– Что вам? Двадцать три года.

И Коровин оказался в Барселоне, впоследствии написав об этом.

«Полуночный вокзал, освещенный газовыми фонарями. Носильщик понес мой чемодан, ящик, сложенный мольберт и завернутые подрамники с холстами.

Долго мы шли куда-то: через станцию, коридоры, по улице среди высоких домов; в темноте редко-редко мерцал огонек в фонаре. Ноги расползались на грязи. Башмаки промокли. Наконец, подошли к воротам большого храма и через маленькую калитку вошли в сад. Слева шла колоссальная стена старинного здания. Носильщик постучал в дверь. Дверь отворил какой-то старик в сутане. Старик взял большую свечу, и мы вошли в белые покои с распятием на столе, перед которым горела лампада. В руках монаха были огромные ключи, висевшие на кольце.

Пройдя коридор, он повел нас вниз. Мы остановились у низкой кованой железной двери. Монах вставил ключ в замок, с усилием повернул его и открыл дверь. Я увидел огромный сводчатый зал. Он был мрачный, каменный. Высоко –– одно длинное окошко. В углу зала на полу была постлана солома, лежала большая подушка.

Монах мне показал на нее, вставил в стоящий тут же бронзовый подсвечник зажженную свечу и, уходя, благословил меня. Носильщик поставил мои вещи и сказал: «Спите. Утром я приду». Я дал ему «на чай». Он, поклонившись, поблагодарил.

Оба ушли. Звякнул замок в железной двери… меня заперли. «Хороша история», –– подумал я.

Не раздеваясь, лег на солому и посмотрел на подсвечник. Он изображал монаха, наверху поблескивала страшная мертвая голова с проваленными глазами. «Вот так подсвечничек!»

Я развернул чемодан, достал альбом и с разных сторон нарисовал его. Думал: «Почему носильщик не повел меня в гостиницу? Странно…» Вокруг колыхались тени столбов, поддерживавших своды. В углу темнели разбитые старые деревянные фигуры святых и большой черный деревянный крест. За столбами –– ниша и ход. Я был в подвале храма…

Взяв свечу, я решил посмотреть помещение. За столбами открылась ведущая вниз лестница –– несколько каменных ступеней, а там опять комната со сводами. Видны были какие-то колеса, ремни с потолка, железные старые кольца. Спустившись по лестнице, я увидел сбоку старый, темный, деревянный стол; за ним деревянное кресло и странную фигуру из чугуна. Чугунная фигура была открыта, и, осветив ее свечой, я увидел, что она пустая внутри, со всех сторон в ней глядят острия, –– «Железная Дева»! Дальше я наткнулся на огромные чугунные башмаки. Опустив свечу, увидел в них грязный слиток свинца. Около –– стояла железная кровать с ремнями из железа, жаровня… Я с любопытством смотрел на эти страшные машины инквизиции.

В стороне я увидел коридор и каменную лестницу наверх. Поднялся по ее ступеням –– опять мрачный коридор и каменная лестница наверх. Я продолжал подниматься и подошел к деревянной двери. Притронулся к двери –– она открылась. В лицо повеяло свежим ветром –– улица! Каменные плиты, травка, стена… Отойдя, увидел на углу улицы нечто вроде таверны –– бочки вина, и на прилавке бочонок с серебряным краном. За столиком в глубине сидели трое испанцев, а за прилавком –– молодые, с высокими гребнями и розами в волосах, две веселые девушки.

Я спустился по лестнице в таверну. Девушки с удивлением посмотрели на меня. Я спросил вина.

–– Мазанилья? –– удивленно вскрикнули они и, смеясь, налили из бочонка с серебряным краном в очень длинный и узкий стакан густое, как патока, вино. Одна из них бросила передо мной вино из стакана кверху и, смеясь, ловко его поймала в тот же стакан. Вино зашипело.

Я выпил стакан до дна и спросил еще. Потом предложил и девушкам выпить. Они налили себе другого вина, и подсели ко мне. Я попытался объяснить им, что мне нужно ехать в Валенсию. Услышав слово «Валенсия», одна из девушек щелкнула кастаньетами, стукнула каблучками по полу и запела. В песне, по-видимому, говорилось о чарах прекрасных обитательниц Валенсии. Окончив пение, она прошлась в легком танце, взяла мой стакан и налила мне еще мазанильи.

Когда я расплатился и поднялся уходить, ноги мои что-то не шли. Одна из девушек накинула черную мантилью, взяла меня под руку, и вывела на улицу. Дорогой она мне что-то говорила, я ее не понимал и все твердил: «Станцион… Валенсия…»

На станции было пусто. Ночь. Девушка провела меня в первый класс и посадила на длинную мягкую скамью. На прощанье я хотел дать ей монету. Она не взяла. «Странный народ, –– подумал я. –– Похожи на русских».

Я так устал, что заснул мертвым сном. Меня растолкал носильщик. Он, смеясь, мне что-то говорил и хлопал по плечу. Я понял, что он сказал, что пойдет за багажом.

Через полчаса он пришел, взял у меня деньги на билет и посадил в поезд. В окне вагона в раннем утре голубело море. В долинах, освещенных радостным утренним солнцем, были видны сады, как бисером осыпанные мандаринами. За долинами возносились голубые плоскогорья. Была какая-то особая радость в блистании утренней природы и в смуглых красивых лицах народа. Испания!..

Валенсия оказалась очень красивым городом. Узкие улицы, цветные домики, то голубые, то розовые балконы, завешенные цветными жалюзи. Всюду клетки с птицами. Мелькнула большая стена и огромная статуя Богоматери, мраморные, в скульптуре, дома, огромные храмы поразительной красоты.

Мне дали хорошую чистую комнату в гостинице. Разобрав свои вещи, я вышел посмотреть город. Мужчины в черных плащах: вверху, на отвороте подкладки, красноватый плюш. Женщины в черных мантильях. Бедные люди –– в толстых серых плащах. У некоторых круглые шляпы с шерстяными шариками по краям.

Вернувшись в гостиницу, я спросил швейцара, не может ли он найти мне модель –– испанку. Через час он привел мне в комнату двух молодых девушек. Одна –– Ампара –– была в черной длинной мантилье с капюшоном; наряд другой –– Леоноры –– был победнее: узкий корсаж и широкая черная юбка. Войдя ко мне, они встали у окна моей комнаты как-то вбок. Я попросил их стоять в тех же позах. Достал краски и начал писать. Когда я стал писать их ноги, Леонора покраснела: у нее были худые, в заплатах, башмаки.

Окончив сеанс, я хотел дать девушкам денег. Они обе вспыхнули и отказались. Мы вместе вышли на улицу. Отправились на базар. У лавки, где в окне была выставлена обувь, я предложил девушкам зайти. Полная женщина, хозяйка магазина, достала с окна щеголеватые женские ботинки с высокими каблуками. Леонора стала их примерять, но они ей были малы. Выбрали другие. Пока выбирали, девушки сказали хозяйке, что я русский художник. Она с удивлением хлопнула себя по коленям, и, раскрыв рот, смотрела на меня. Потом побежала внутрь магазина и, вернувшись, подала мне завернутый в бумагу кусок пирога с вареньем –– в подарок. «Как у нас в России!» –– поразился я.

Мои натурщицы, желая развлечь, повели меня на торговую площадь, где стояли балаганы –– такие же, как у нас в России где-нибудь под Новинском.

На другой день я снова писал Леонору и Ампару у балкона. Они были очень недовольны, что вечером я ходил в ресторан, где случаются частые драки и поножовщина. Но зато я видел испанские танцы, слушал испанские песни…

В гостиницу к обеду пришли уже знакомые мне художники Запатэр и Леонард и еще шесть человек. Все приветствовали меня, а, выпив, уговаривали остаться жить у них в Валенсии. Снова вспомнилась Россия

После обеда, за которым было весело, Ампара и Леонора пели и танцевали, как вчера танцевали в ночном саду женщины: стуча каблуками, то перегибаясь назад и ногой подбрасывая юбки кверху, то, подбоченясь одной рукой, гордо и серьезно шли одна за другой. В этом была Испания –– я нигде не видел такого танца.

Окончив картину и наброски для декораций, я собрался уезжать.

Предложил деньги Ампаре и Леоноре. Они обе покраснели и опять не взяли. Тогда я снова пошел на базар и купил им большие шелковые платки в узорах, с длинной бахромой. Они с восторгом надели их на себя, смотрелись в зеркало, ловко себя закрывали и танцевали, стуча каблуками.

Подошел день моего отъезда. У подъезда ждал экипаж как большая черная бочка. Покуда размещали в него мои вещи, появились Ампара и Леонора. В руках у них были большие пучки срезанных зеленых веток, усыпанных мандаринами. Они отдали их мне».

В Россию Коровин вернулся с таким материалом для «Кармен», что Савва Мамонтов без устали душил его в своих объятьях! Премьера оперы состоялась 22 декабря 1885 года. Художественное оформление спектакля привело москвичей в изумление. «Декорации «Кармен» дают полную иллюзию, унося зрителя в «страну кастаньет и тореадоров», –– писали газеты.

Через пять лет законченная картина «У балкона. Испанки Леонора и Ампара» получила золотую медаль на Всемирной выставке в Париже.


Северная идиллия

Константин Алексеевич был прирожденным стилистом. Не хуже японцев и вовсе не подражая им, он с удивительным остроумием и пониманием сокращал живописные средства до минимума и достигал тем самым высшей определенности. Это и решило выбор Мамонтова, когда встал вопрос, кого из художников отправить на Север? Савва Иванович был инициатором строящейся железной дороги от Вологды до Архангельска, планы его охватывали рыбные промыслы Лапландии и Норвегии.

–– Я приговорил Вас, Костенька, в Сибирь, в ссылку, –– объявил он. –– В Нижнем Новгороде будет Всероссийская выставка, и я предлагаю вам сделать проект павильона «Крайний Север». Вот и Антон Серов хочет ехать на Север. Покуда Архангельская дорога еще строится, вы поедете от Вологды по Сухоне, Северной Двине, а там, на пароходе по Ледовитому океану.

–– Сдавайся, Константин, –– сказал Валентин Серов, которого в окружении Мамонтова называли Антоном. –– Мы с тобой в эскимосы поступаем.

Сборы были недолги, и вскоре художники выехали в Вологду.

От Вологды до Архангельска уже вели железную дорогу: широкой полосой были прорублены леса, проложены рельсы, по которым ходил небольшой паровоз с одним вагоном. Кое-где были построены бараки для рабочих и сторожки для стрелочников. С пяти утра начиналась порубка леса. Свалив деревья, рабочие оттаскивали их в сторону с просеки. И каждый день вместе с рабочими на порубку выходил из чащи огромный медведь: помогал, думал –– нужно. Когда рабочие кончали работу, уходил и он.

Инженер Чоколов сказал Коровину:

–– Скоро поедем в Котлас, на Северную Двину. Там есть очень красивое село Шалукта.

И вот –– перед художниками деревянная высокая церковь, ее купола, покрытые дранью, как рыбьей чешуей, по бокам церковь украшена бурым, желтым и зеленым кантом. Как она подходила к окружающей природе!

Трое стариков крестьян учтиво попросили гостей зайти в соседний дом.

В доме –– большие комнаты и самотканые ковры на полу изумительной чистоты. Большие деревянные шкафы в стеклах –– библиотека. Среди старых священных книг Серов и Коровин увидели Гоголя, Пушкина, Достоевского, Лескова, Толстого…

В горницу вошли доктор и учительница, познакомиться с художниками. «Что за удивление, –– шепнул Коровину Серов. –– Это какой-то особый народ».

Один из стариков спросил, не хотят ли они поехать на лодке по реке?

–– Здесь есть красивое место, наши девицы покатают вас, покажут реку. –– Махнул рукой, подошли четыре нарядные молодые девушки.

Доктор сказал Коровину:

–– Здесь так принято встречать гостей.

Все сели в большую лодку. Девушки смело взмахнули веслами, и лодка быстро полетела по тихой прозрачной воде. Берега реки были покрыты лесом. В прогалинах –– луга с высокой травой.

Причалили у больших камней, заросших соснами. Какая красота была на широкой тихой реке, в ровных берегах! Как чудесно лежали прибрежные луга, осыпанные цветами! А запах трав, воды!.. Вдали на отлогих возвышениях, как яркие точки, светились избы далеко раскинутых деревень. Россия!.. Ширь!

Константин Алексеевич сделал несколько этюдов, которые стали потом красивой песенной картиной «Северная идиллия». На ней изображены те самые девушки, что так радушно показывали художникам окрестности Шалукты, и та самая природа, поразившая раздольем.

Но грустно звучит картина. Коровин прекрасно понимал: железная дорога, проведенная сюда, разрушит самобытность края. Не будет этих удивительных одежд, непуганой тишины, безбоязненной открытости –– цивилизация все подомнет под себя.


Ледовитый океан

Из Архангельска путь художников был на Мурманск. Медленно отходил океанский пароход «Ломоносов» от высокой деревянной пристани. Шумели винты, взбивая воду, оставляя за пароходом дорогу белой пены. Архангельск с деревянными крашеными домиками и большим собором с золотыми главами уходил вдаль.

–– Скажите, –– обратился Коровин к капитану. –– Скоро будет полярный круг?

–– Круг? Да мы его сейчас проходим.

Художники быстро поднялись на палубу. Кругом –– беспредельный, тяжкий океан, словно покрытый шелком. Недалеко вывернулась чудовищная тень кита: сильным фонтаном он пустил воду вверх. Как плавно и красиво огромный кит выворачивается в своей стихии!

–– Валентин, –– обратился Коровин к Серову, –– что же это такое? Где мы? Это же сказка…

–– Да, невероятно… Но и жутковатые все же места.

Рано утром мокрые скалы весело заблестели на солнце. Они были покрыты цветными мхами, яркой зеленью, алыми пятнами.

В лодке художники причалили к берегу. Глубоко виделось дно, а под водой какие-то светлые гроты, большие узорчатые медузы, розовые, опаловые и белые. За низкими камнями у берега открывались песчаные ложбинки, а в них низенькие избы.

Константин Алексеевич взял палитру. Было так необычно: избы на берегу океана! Вдали, у океана, писал Серов. Внезапно он громко окликнул:

–– Костя, иди сюда!

Коровин подошел и увидел: стоит Валентин Александрович, а перед ним, подняв голову, большой тюлень: смотрит на Серова круглыми добрыми глазами, похожими на человеческие, только добрее. Тюлень услышал шаги Коровина, повернул голову, посмотрел на него и сказал:

–– Пять-пять, пять-пять…

Вышедшая из избы старуха поморка позвала тюленя:

–– Васька, Васька! –– И Васька, прыгая на плавниках, быстро пошлепал к избе.

Там художники кормили его мойвой, любовались честными красивыми глазами, гладили по голове. Коровин даже поцеловал тюленя в холодный мокрый нос. Васька повернул набок голову, заглянул ему в глаза и сказал:

–– Пять-пять…

И снова океан. Безграничный Ледовитый океан! Прозрачное холодное небо, к горизонту –– зеленоватое, далекое. Слева идет угрюмый скалистый берег Лапландии, покрытый мхом. Серов и Коровин поместились у кормы парохода, смотрели на длинных белых тюленей –– белух. Богат господин Ледовитый Океан!

Пароход вошел в тихую широкую гавань у скал залива святого Трифона. На палубе уже собрались поморы с мешками и багажом.

Художники простились с капитаном, сели в лодку и вскоре причалили к берегу, где их приютил деревянный домик Печенгского монастыря. Около крыльца монастырского дома стоял небольшой олень. Его рога, похожие на сучья дерева, были словно покрыты бурым бархатом. Умно и приветливо смотрели карие оленьи глаза. Константин Алексеевич не смог не погладить его.

–– До чего любопытно кругом! –– удивлялся.

Утром они с Серовым и одним из монахов поехали на лошадях в монастырь. Дорога шла каменной тундрой: между камней –– болото и мелкий кустарник.

В монастыре св. Трифона в чистой горнице, настоятель угостил их свежим, только что пойманным в речке лососем. После закуски Коровин и Серов приготовили краски.

–– Вот что, –– сказал им отец Ионафан. –– Вы, ежели списывать тут будете, не пугайтесь, милостивцы… Медмеди тут ходят, семь их. Так вы, милостивцы, медмедей не пугайтесь: они тут свои и человека никак не тронут.

Художники с изумлением посмотрели на него.

–– Как медведи?… Почему свои?..

–– Медмеди, известно, милостивцы, не наши, а лесные звери, вольные, –– продолжал настоятель. –– Ух, и здоровые! Как горы! А только они заходят и сюда к нам, на двор монастырский. Скамейку большую видите там, под стеною? Сидим мы на этой скамейке, февраля двадцатого, все в сборе, братия, то есть. Ждет братия, как после зимы и ночи непроходимой солнышко впервые заиграет, благодатное… А они, медмеди, тоже рядом тут сидят и на небо глядят. Как только солнце выглянет из-за горы, мы молитву поем, а кто из нас что вспомнит, тот и поплачет. И медмеди тоже бурлыкать зачнут: и мы, мол, солнышку рады…

Вечером того же дня монах с фонарем в руке нес из монастырской кладовой испеченные хлебы в трапезную, куда художники были приглашены на ужин. Вдруг они услышали, как этот монах закричал внизу у ворот:

–– Эва ты, еретик этакой!.. Пусти!

Оказывается, медведь отнимал у него каравай, а монах угощал зверя фонарем по морде.

–– Я ему уже дал хлеба, –– объяснил художникам монах, –– так он все тащить хочет. Тоже и у них, медмедей, не у всех совесть-то одна. Отнимает хлеб прямо у дому, чисто разбойник. Другие-то поодаль смотрят, у тех совесть есть, а этот, Гришка-то, он завсегда такой озорной.

–– Ты заметил, Костя, –– сказал Серов, когда укладывались на монастырских койках, –– милый монашек, браня медведя, говорил о нем, как о человеке.

–– Да, Тоша, заметил. Какой чудесный край Север Дикий! И ни капли злобы здесь нет от людей. И какой тут быт, подумай, и какая красота!.. Тоша, я бы хотел остаться жить здесь навсегда!

Дальнейший маршрут Коровина и Серова лежал в Норвегию и Швецию. На пароходе они обогнули крайнюю северную точку Европы –– мыс Нордкап, трехсотметровую скалу, обрывающуюся в море, и вышли к Гаммерфесту –– центру зверобойного промысла на севере Европы, откуда норвежские промышленники ходили за морским зверем на Шпицберген, к Земле Франца-Иосифа, на Новую Землю и в Карское море.

Было начало северной осени, и Коровин с восторгом запечатлел обычное для этих широт северное сияние.

Оба художника были потрясены величием северной природы, открывали в ней бесконечное разнообразие, улавливали движение, скрытое за безмолвием: везде дыхание, везде –– жизнь!

Вернувшись в Москву, Серов и Коровин представили Мамонтову свои работы, тем самым, проложив путь другим русским мастерам в край ледников и снега. Потом занимались оформлением павильона «Крайний Север», построенного по проекту Коровина в Нижнем Новгороде. Этот павильон стал самым впечатляющим на Всероссийской художественной и промышленной выставке 1896 года.


Портрет Ф. И. Шаляпина

Наконец Константин Алексеевич мог отдохнуть, съездить в деревню. У него в Ярославской губернии был собственный дом, вблизи протекала речка, и он называл это место «Мысом Доброй Надежды». К нему приезжали друзья, которым тут отдыхалось особенно хорошо.

Весело проходили поздние вечера, когда, порыбачив, сварив ухи, все располагались у костра! Память Коровина хранила буквально сокровища всевозможных юмористических сцен. Прекрасным рассказчиком был и Федор Иванович Шаляпин, гремевший на всю страну своим гениальным талантом оперного певца.

Одни знаменитости были гостями Коровина, но здесь, на «Мысе Доброй Надежды», они становились простыми людьми, так что даже крестьяне к ним относились запанибрата. Крестьянин Василий, входя к Коровину в дом, браво вешал на гвоздь у двери свой картуз и начинал деловой разговор: где теперь больше рыбы.

Серов как-то раз подшутил, вытащил гвоздь, и вместо него появился гвоздь нарисованный. Привычно войдя, Василий повесил картуз, но тот почему-то упал. Он поднял его и снова повесил, и снова картуз свалился. Приглядевшись, увидев, что гвоздь нарисован, Василий сказал с обидой:

–– В голове у их мало. Одно вредное. С утра всё хи-хи да ха-ха. А жалованье все получают во какое!

Молодость духа Коровин, Серов, Шаляпин сохраняли всю свою жизнь. Это и помогало выдерживать немыслимые нагрузки.

Константин Алексеевич был приглашен в Петербург, позже в Москву писать декорации оперных постановок, и, как обычно, «попутно», создал множество ярких картин, украшающих ныне главные музеи России.

Произошедшую в стране революцию, как и впоследствии эмиграцию, Федор Шаляпин и Константин Коровин переживали очень тяжело. Серова уже не было в живых –– не увидел, как художников лишают мастерских, как прячут их лучшие полотна в загашники музеев.

Поселившись в Париже, Коровин и Шаляпин постоянно в мыслях возвращались к милым российским образам. «Помнишь речку Рекшу? –– спрашивал Коровин. –– Я ходил купаться на нее. Стрекозы летали зеленые, пахло лугом, водой и лесом. Не рай ли это был! А мужики разве были плохие люди? Добрые люди. Ах, как оболгали Россию. Много отнял у меня времени театр, лучше бы я писал картины русской природы. Я, в сущности, не знаю и не пойму, чем уж я был виноват? Работал я много и не сделал греха перед народом. Не пойму я людей, живущих на прекрасной и тайной земле нашей».

И все-таки Константин Алексеевич до последних дней сохранял оптимизм и надежду на светлое будущее: «В жизни и трудно, и горько, и нужда, и незадача, и неправда живет меж людей. А вот есть Рождество, есть надежда, есть Свет разума. Обойдется все это злое, нечестное, житейское, низменное. И придет и воссияет правда, воскреснет приязнь и дружба человеческая, смягчится душа человека, и обнимет чувство любви душу, и возлюбят друг друга».