Содержание материала

ПРОЗРЕВШИЙ И УПЕРТЫЙ (В. Кожинов, С. Куняев)

 

К критике относятся по‑разному. Это естественно и зависит от многих причин, прежде всего – от характера критики, а также от личности и самого критика, и того, кто оказался предметом его внимания.

Не так давно в «Завтра» у меня была большая статья «Почему безмолвствовал Шолохов». В ней я оспаривал некоторые суждения о великом писателе ряда авторов – Ф. Кузнецова, В. Осипова, С. Семанова, И. Жукова… И что же? Иные вообще прошли молча мимо моей критики, другие, как двое первых, кратко возразили мне в этой же газете. Ф. Бирюков, хоть и не был даже упомянут в моей статье, опубликовал целую полосу, где возражал мне по одному частному вопросу. Но никто не кинулся к Большой Берте и не начал палить. А один из них, которого, кажется, я задел чувствительней других, при первой же встрече в Союзе писателей России кинулся ко мне с распростертыми объятьями, – неужто так ему понравилась моя статья в целом? Впрочем, это не помешало мне тут же высказать огорчение по поводу того, что он написал о шолоховской Аксинье. И только один Виктор Кожемяко прислал в «Завтра» гневное письмо и решительно настаивал, чтобы газета перепечатала его статью из «Правды», которую я будто бы злонамеренно и бесстыдно исказил. И вот характерно: он вовсе не шолоховед, и я упомянул‑то его в статье раза два‑три мельком, по частным вопросам, при этом кое в чем охотно и даже благодарно соглашаясь с ним, даже величая «дорогим собратом» и т.д. Так нет, он оскорблен, пишет, что Бушин – шулер, который не только его лично лишил чести и достоинства, но «припечатал и самого Шолохова». Мало того, Бушин – страшный литературный потрошитель, «одним махом уничтоживший семь серьезных исследований о великом писателе». И подумать только, так пишет обо мне младший товарищ по партии, который не так давно на страницах трижды орденоносной «Правды» превозносил меня до небес.

А ведь я с тех пор не изменил своих политических убеждений, не стал троцкистом или ельцинистом, не сжег свой партбилет, не спрятался под юбку Хакамады, не стал печататься в «МК», никого не обокрал, не убил и даже не увел жену у соседа, допустим у Анатолия Приставкина. В чем же дело? Да вот только в этом: я всего‑навсего лишь кое в чем не согласился со своим младшим товарищем и позволил себе с высоты несколько большего жизненного и литературного опыта покритиковать его. И тотчас – шулер! убийца! И это мы слышим от ведущего сотрудника двух главных газет ЦК КПРФ! Да, идет обновление… Тов. Зюганов говорит: «Мы должны придать партии вид, привлекательный для молодежи». Очень привлекателен ваш вид Кожемяка, очень… Эти люди взросли в обстановке такой благости и непогрешимости, что любое слово несогласия для них как чаша с цикутой.

А еще раньше была у меня статья, в которой довелось сурово покритиковать аж самого Анатолия Ивановича Лукьянова, в не столь уж далеком прошлом второе лицо в государстве, ныне члена Президиума ЦК КПРФ, депутата Госдумы. По выражению тов. Зюганова, «нашего Дэн Сяопина». И что же? Недавно в День Победы на демонстрации, увидев меня невдалеке, «дядя Дэн» выбежал из своей шеренги и тоже кинулся с объятьями. А следом за ним подбегает и – то же самое… Кто бы вы думали? Не поверите – председатель Союза писателей России товарищ Ганичев, орденоносец, профессор, наперсный друг патриарха. А ведь я своими статьями и ему персонально нервы потрепал, причем последний раз – совсем недавно. Спустя недолгое время с дачи звоню дочери в город, она дрожащим голосом говорит: «Папочка, родненький, тебе правительственная телеграмма». Что такое? Я – по стойке «смирно». Не иначе, думаю, как президент переложил на меня обязанности главнокомандующего. Что ж, если надо… Как Пушкин писал о Кутузове: «Иди спасай. Он встал и спас». Прочитай, говорю. Дочка читает. Оказывается, не от президента, он, видно, еще размышляет. Это было сердечное поздравление председателя Комитета Госдумы по связям с общественностью и члена Президиума ЦК КПРФ товарища Зоркальцева. Очень, видите ли, по душе ему моя статейка «Черное и красное», напечатанная в «Завтра» и в «Правде», полностью опубликованная, кстати, в газете «Патриот», в попытке удушения которой, будучи председателем Исполкома НПСР, Виктор Ильич принимал самое активное участие. Что ж, спасибо, тов. Зоркальцев. Но представьте себе, я ведь и его успел ужасно огорчить. Он напечатал в «Правде» большую и как бы программную статью «КПРФ и религия». Я сочинил ответ, в котором во многом не согласился с автором. «Правда» не пожелала его напечатать, тогда напечатал в своей «Молнии» бесстрашный трибун и рыцарь революции Виктор Анпилов. Мне известно, что статью т. Зоркальцев читал еще в рукописи. И вот… Как всему этому не порадоваться со слезами на глазах!..

Могу привести, если Кожемяко опять не обвинит меня в жутком самовосхвалении, несколько примеров терпимости к критике из собственной жизни. Так, упомянутому шолоховеду Ф. Бирюкову я позвонил и поблагодарил его. А однажды я высказал несогласие по некоторым вопросам советской истории с покойным митрополитом Иоанном (царство ему небесное!). Сам он не ответил, но со страниц «Аль‑Кодса» (царство ему небесное!) на меня обрушился Юрий Лощиц: «Какое издевательство в духе Ярославского‑Губельмана – Бушин живого человека называет святым отцом!» В таком духе целый подвал напечатал в родимой «Завтра» Николай Котенко (царство ему небесное!). Но всех превзошел в «Советской России» Душенов, спичрайтер митрополита: «Такие, как Бушин, расстреливали священников!..» Вот такие страсти, извольте радоваться. И на это отвечать? Ну, разве что, по поводу «святого отца».

Есть высокая церковная процедура причисления к лику святых – это одно. А есть житейское обыкновение, в соответствии с коим так обращаются едва ли не ко всем священнослужителям. Писатель должен знать это различие. В те дни вместе с Евгением Карповым меня пригласил в гости отец Дудко. В беседе я говорил ему «святой отец»…

Как же объяснить все эти отрадные факты спокойного, а то и любезного отношения к критике? Да просто люди понимают, что жизнь неостановима, и у Бога всего много, нельзя зацикливаться на одном чувстве, пусть даже и очень горьком, надо вместе с жизнью идти вперед.

И вот на фоне примирительных объятий, дружелюбных поздравлений, правительственных телеграмм – все же свои! – возникает Виктор Кожемяко. Вроде бы тоже свой, но с ним ничего не поделаешь, это minuteman, человек, готовый к беспощадному ответному огню на поражение в любую минуту дня и ночи. Он, поди, смотрит на это и дивуется: как деградировало человечество! Перед ними Джек‑потрошитель, а они с объятьями… И продолжает свое: если по поводу моей статьи о «Тихом Доне» писал, что я «припечатал самого Шолохова» и «уничтожил» семь книг о нем, то в связи с более поздней статьей «Билет на лайнер» заявил в «Советской России», что я пошел в своем озверении еще дальше и «буквально изничтожил» уже не литературное произведение, а самого «писателя патриота Распутина». И сделал я это едва ли не по заданию известного агента влияния Александра Яковлева, то ли друга, то ли учителя своего. Казалось бы, чего проще, если критика несправедлива, приведи доводы против нее, защити любимого писателя. Увы, доводов у него нет. Зато есть пыл и страсть. И вот совсем недавно, 19 июня, народный мститель Кожемяко опять объявился в той же «Советской России» и заявил по поводу моей статьи о Вадиме Кожинове в «Завтра», в которой я остерегал его, Кожемяку, от поспешных публикаций о творческом наследии усопшего: дескать, Бушин "отрекомендовался другом Кожинова, даже в подтверждение фотографию и автограф кожиновский предъявляет. А для чего? Чтобы на газетной полосе свести какие‑то мелкие счеты, выискать, что и где он не так написал – словом, учинить разборку над свежей могилой. И это не в каком‑нибудь «МК» – в патриотической газете… «Да, конечно, не все у Кожинова так, как хотелось бы этому „другу“, но должен же быть у любого ненавистника и завистника хоть какой‑то нравственный закон…» Нет его у Бушина!

Вот такие пошли защитники коммунизма… Правда, на сей раз есть кое‑какие доводы. Однако же, во‑первых, правдист‑мститель не может сообразить, что далеко не всякая фотография, запечатлевшая лишь миг жизни, может свидетельствовать о дружбе. И та, о которой он говорит, подтверждает это: стоим мы с Вадимом и, улыбаясь, смотрим в разные стороны – где тут дружба? Во‑вторых, правдист не способен представить себе, что фотография не моя вовсе. У меня ее не было и нет. Впервые, видимо, из редакционного фотоархива она появилась в номере «Дня литературы», в котором отмечалось 70‑летие Кожинова. Тогда, поздравляя Вадима с днем рождения, я спросил, что это за фото – где мы и когда? Он не знал, не знаю и я. В‑третьих, дарственную надпись Кожинова на его книге действительно «предоставил» я сам, дабы защититься ею от ожидавшихся нападок, но и она никак не свидетельствует о том, что я был другом Кожинова: в ней есть лишь признание моих заслуг, как они ему виделись, и только.

В‑четвертых, другом Кожинова я и в тексте статьи опять же не «отрекомендовывался» (каким надо быть глухарем, чтобы употреблять такие слова…). Я писал: «Мы познакомились в самом конце пятидесятых… И с тех почти мифических пор наши добрые отношения с Вадимом ничем не омрачались». И все. Добрые отношения это, тов. Кожемяко, еще не дружба. Такие отношения были когда‑то у меня даже с вами. «При встречах и по телефону, – продолжал я, – мы нередко делились впечатлением о прочитанном, спорили о самых разных разностях, дарили друг другу книги…» И это еще не дружба. Делиться впечатлением и спорить можно с кем угодно, даже со случайным попутчиком в метро. Да и книги дарить – это так распространено среди пишущей братии. Нам же интересно, чтобы прочитали знакомые. Например, свою книгу «Ничего, кроме всей жизни» (1971 г.) я когда‑то подарил более чем ста знакомым, «Эоловы арфы» (1982 г.) – более чем пятидесяти и т.д. Слышу негодующий голос мстителя: «Но ведь в статье было ясно сказано „дарили друг другу“, – какие еще нужны доказательства!» Ему действительно невдомек, что это выражение означает «взаимно», и не более того. Ведь можно сказать даже и так: «Они друг друга ненавидели», то есть была взаимная ненависть.

И еще одна пуля народного мстителя: Бушин – завистник Кожинова! Конечно, завистью можно объяснить все. Почему, например, СССР первый послал человека в космос? А потому, что завидовал США: там растут бананы, а у нас только огурцы. Так хоть в космосе утереть нос этим америкашкам! Очень правдоподобно, но все‑таки нельзя же злоупотреблять этим доводом… Вот и Станислав Куняев объявил в своих воспоминаниях, что Татьяна Глушкова всю жизнь завидовала Кожинову, а Бушин исходит зеленой завистью и черной ревностью к нему, Куняеву, несмотря на то, что он, как увидим дальше, живет на таблетках, а Бушин, слава Богу, пока обходится без них. Все тот же известный жэковский уровень.

Что же касается уверений Кожемяко, будто я хотел «на газетной полосе свести какие‑то мелкие счеты», то ничего нового тут нет: люди, впитавшие в себя дух 100‑процентного единогласия, всякое расхождение, критику, полемику рассматривают именно как склоку, мелкую разборку, как сведение каких‑то личных и чаще всего конъюнктурных, даже корыстных счетов, – ничто другое, кроме этого жэковского уровня, им просто недоступно.

Был такой случай. В «Правде» шла моя статья, в которой я неодобрительно писал об известном фильме по повести Б.Васильева «А зори здесь тихие»: уж такую гору немцев отборной егерьской части наколошматили там в лесном бою златокудрые наши девушки, распевая при этом лихие песенки и сигая с пенька на пенек, что просто непонятно становится, как же эти самые немцы доперли до Москвы и до Волги? Звонит мне Кожемяко: «Ведь вы не думали так раньше. Но вот Васильев оказался демократом, и вы сводите счеты…» Я ответил: «Нет, всегда так думал, но высказаться не было возможности. Царил всеобщий восторг по поводу этого фильма, он получил множество всяких премий и т.д.»

И в случае с В. Кожиновым речь шла отнюдь не о сведении личных счетов. С радостью воздав должное тому, что он успел сделать, я не счел возможным пройти мимо и того, например, что совсем недавно, в последней прижизненной публикации в «Завтра», он сказал не «не так», а не то, совсем не то, и не о пустячке, а о нашей Родине. Вот эти слова: «Россия такая страна, которая всегда надеялась на кого‑то: на батюшку‑царя, на „отца народов“, на кого угодно». Вдумайтесь: на кого угодно! Для меня здесь неприемлемо все, даже иронические кавычки. Дальше: «Именно поэтому (то есть по причине такого национального захребетничества. – В.Б.) у нас чрезвычайно редок тип человека, который может быть настоящим предпринимателем. Либо это человек, который ждет, что его накормят, оденут, дадут жилье и работу, либо это тип, стремящийся вот здесь и сейчас что‑то урвать для себя – чтобы не работать» («Завтра», январь 2001). И это сказано не о каких‑то отдельных личностях, группах или слоях, а о всем русском народе, о всей стране в целом на всем протяжении ее истории. Как тут не вспомнить Толстого, о непатриотизме которого любят побалакать иные наши суперпатриоты. Он писал: «Читаю историю Соловьева. Все, по истории этой, было безобразие в допетровской России: жестокость, грабеж, грубость, глупость, неумение ничего сделать… Читаешь эту историю и невольно приходишь к заключению, что рядом безобразий совершалась история России. Но как же так ряд безобразий произвел великое единое государство? Но кроме того, читая о том, как (безобразно) грабили, правили, воевали (только об этом и речь в истории), невольно приходишь к вопросу: а что грабили и разоряли? А от этого вопроса к другому: кто производил то, что разоряли?» (ПСС. М., 1952, т. 48‑49, с. 124). В таком точно духе в 1934 году Сталин писал о статье Энгельса «Внешняя политика русского царизма».

Разве и в нашем случае не приходишь невольно к вопросу: если Россия всегда надеялась на кого угодно, если русский человек способен только ждать, как бы его накормили, одели и дали жилье, если он думает лишь о том, где бы что здесь и сейчас урвать для себя лично, только бы не работать, то кто же произвел великое единое государство, кто создал такие богатства, что вот уже пятнадцать лет их не могут разворовать самые прожорливые кровососы в истории?.. И вот задавать такие вопросы, уверяет Кожемяко, значит заниматься сведением личных счетов, мелкими разборками, плясать на свежей могиле. Поищите, Виктор Стефанович, дураков в другой деревне…

А вот еще такая странная мысль В. Кожинова: «Тот факт, что Троцкий (и, конечно, другие большевики еврейского происхождения) по‑разному относились к своим одноплеменникам и, с другой стороны, к остальному населению России (евреи и остальные! – В.Б.), вызывает сегодня у многих русских людей крайнее негодование. Но такая – чисто эмоциональная – реакция едва ли сколько‑нибудь основательна и справедлива. Ведь те, кто безоговорочно осуждают еврейскую солидарность в условиях жестокой революционной эпохи, вместе с тем готовы восхищаться проявлениями русской солидарности, которые – пусть и в гораздо более редких случаях (ибо русские никогда не обладали той сплоченностью, которая присуща рассеявшимся по миру евреям) – все же имели место в то время… И негоже по‑различному оценивать еврейскую и русскую солидарность, согласитесь» (Россия. Век XX. 1901‑1939. М, 2001, с. 257‑258).

Нет, согласиться и с этим и со всем остальным здесь я, видимо, в отличие от В. Кожемяко, никак не могу. Не вижу здесь «широкого и возвышенного взгляда на явления», обещанного мне в аннотации книги. Автор употребляет здесь высокие слова – «солидарность», «сплоченность», но к чему он их относит, к каким делам и свершениям, – неизвестно. А тут не обойтись еще и без словца «спайка» или, как у В.В. Шульгина, «сцепка». Так вот, рассеянные по всему миру евреи как отдельные личности совершили немало выдающихся деяний, но уже в силу этой рассеянности и сравнительной малочисленности не могли как народ, проявив при этом сплоченность и солидарность, совершить акции большого исторического значения, но они всегда обнаруживали спайку, сцепку в делах локального характера, представляющих для них интерес. Вот один из примеров этого.

В исследовании Н. Петрова и К. Скоркина «Кто руководил НКВД. 1934‑1941» (М, «Звенья», 1999) приведены такие, допустим, данные: в 1934 году, когда наркомом внутренних дел был еврей Ягода, из 96 руководящих работников комиссариата 37 были евреями, 30 – русскими, а к моменту снятия Ягоды 26 сентября 1936 года из 110 руководителей 43 – евреи, 33 – русские (с. 146). Таким образом, среди высшего руководства НКВД евреи составляли тогда почти 40 процентов, превысив долю русских, украинцев и белорусов, вместе взятых. И при чем тут солидарность? Это именно спайка, сцепка. Да, русские никогда не обладали этим еврейским качеством в способствовании друг другу. Но мы всегда являли изумленному миру величайшую национальную сплоченность в таких исторических деяниях, как всестороннее возрождение и расцвет родины, ее защита и спасение, восстановление народного хозяйства и т.п.

Имея в виду разного рода беззакония и жестокости в первые годы Советской власти, В. Кожинов далее уверял: «Поскольку большевики‑евреи были „чужаками“ в русской жизни, их ответственность и их вина должны быть признаны безусловно менее тяжкими, нежели ответственность и вина тех русских людей, которые действовали рука об руку с ними» (с. 258). Вот так‑так – безусловно менее! Это с какой же стати? Автор явно путает здесь совершенно разные вещи: чувства, эмоции и законную вину, ответственность. Мне, русскому, трудно сказать, кого я глубже презираю и сильней ненавижу, ибо, с одной стороны, русские преступники вдвойне заслуживают этих чувств, поскольку орудовали против своего народа, но, с другой стороны, чего евреи лезли в чужие дела – разве за это они не заслуживают тройное презрение и тройную ненависть? Но законная вина, юридическая ответственность тех и других, конечно, должны быть одинаковы.

А Кожинов еще и так вот обосновывает свою двойную бухгалтерию: «В связи с этим следует со всей определенностью сказать, что среди евреев‑большевиков было очень мало таких, которые к 1917 году более или менее приобщились к русской культуре и быту. Те евреи, которые становились большевиками, начинали свою жизнь в собственно еврейской среде, где все русское воспринималось как чужое или даже прямо враждебное, а также как заведомо второсортное либо вообще примитивное» (с. 258‑259). И тут же автор приводит конкретное свидетельство такого отношения евреев к русским из воспоминаний «видного филолога» М.С. Альтмана (1896‑1986), родившегося и выросшего в уездном городке Витебской губернии: «Русские у евреев вообще не считались „людьми“. Русских мальчиков и девушек называли „шейгец“ и „шикса“, т.е. нечистью… Для русских даже была особая номенклатура: он не ел, а жрал, не спал, а дрых, даже не умирал, а издыхал. У русского, конечно, не было души, душа была только у еврея…» (с. 260).

И вот все это, по убеждению Кожинова, должно смягчать, уменьшать в глазах русских вину и ответственность тех евреев, которые чем‑то нам нашкодили. И это проповедуется в дни, когда самое большое зло творят бесчисленные кровососы именно еврейского происхождения. Русские люди, видите ли, должны быть к Березовскому и Гусинскому более снисходительны, чем к Черномырдину и Вяхиреву, поскольку первые выросли в среде, в которой русские считались нечистью, а вторым в детстве читали «Сказку о рыбаке и рыбке». Но почему же свой суперноваторский этически‑правовой постулат Кожинов прилагал только к евреям? А немцы, например, во время Великой Отечественной? Ведь они тоже считали все русское примитивным, называли нас «унтерменшами» (недочеловеками) и т.д. Вот же и сам он приводил строки из приказа начальника штаба Верховного главнокомандования вермахта генерал‑фельдмаршала Кейтеля от 16 сентября 1941 года: «Следует учитывать, что на указанных территориях (на нашей земле. – В.Б.) человеческая жизнь (прежде всего жизнь русских. – В.Б.) ничего не стоит». Право, по объявленной логике оккупанты заслуживали еще большего снисхождения, а мы с ними так невежливо обошлись. Не за это ли извинялся перед ними наш патриарх?

Продолжая размышление на тему вины и ответственности, В. Кожинов вспомнил четырех выдающихся военачальников Гражданской войны: И.Л. Сорокина, Б.М. Думенко, Ф.К. Миронова и Н.А. Щорса. Как можно понять из его рассказа, все они в той или иной мере выступали против того, что творил в армии Троцкий, в том числе против самоуправства комиссаров, многие из которых были евреями. Так, командарм Второй Конной армии Миронов писал 31 июля 1919 года Ленину: «Социальная жизнь русского народа должна быть построена в соответствии с его историческими, бытовыми и религиозными традициями и мировоззрением, а дальнейшее должно быть предоставлено времени» (там же, с. 280). Ленин два часа беседовал с Мироновым. Но еще до этого, пишет Кожинов, 13 сентября 1919 года Троцкий издал приказ: «Как изменник и предатель Миронов объявлен вне закона. Каждый гражданин, которому Миронов попадется на пути, обязан пристрелить его как собаку» (там же). Хотя существование приказа именно в такой форме довольно сомнительно, но как бы то ни было, а в 1920 году Миронов оказался в Бутырской тюрьме, и там 2 апреля 1921 года его расстреляли. По обвинению в том, что он «проводил юдофобскую и антисоветскую политику, обзывая руководителей Красной Армии жидами» (там же, с. 281). 24 февраля 1920 года были арестованы, а 11 мая расстреляны командующий Первым конным корпусом Думенко и его штаб. 30 августа 1919 года во время боя пулей в затылок был убит и комдив Щорс. Доказывается, что убил его политинспектор Реввоенсовета еврей П.С. Танхиль‑Танхилевич. И мы узнаем, что ранее Троцкому было доложено, что «в частях дивизии развит антисемитизм» (там же). Сорокин, командующий войсками на Северном Кавказе, сам 13 октября 1918 года арестовал председателя ЦИК Кавказской республики еврея Рубина и трех его заместителей, из которых двое тоже евреи, и 21 октября расстрелял их. За это 1 ноября и сам был расстрелян.

И вот что пишет обо всем этом Кожинов: «Необходимо вдуматься в объективный смысл этой трагической ситуации». Вот он вдумался. И что же? «Во‑первых, при беспристрастном размышлении становится ясно… (а как остаться беспристрастным при виде таких жутких дел? – В.Б.) что такие люди, как Сорокин, Думенко, Миронов и Щорс, если бы даже они свергли стоявших над ними „чужаков“ (т.е. евреев), едва ли смогли в тогдашних условиях создать и удержать власть» (там же). Позвольте, главное тут, какова оценка автора этих кровавых расправ, а он переводит речь совсем на другое, на вопрос о власти. Но раньше не было сказано ни слова о том, что эти военачальники хотят свергнуть «чужаков» и взять власть. А уж если он завел об этом речь, то на чем основано его предположение, что эти военные оказались бы совершенно беспомощны перед проблемой власти? Троцкий, всю жизнь только писавший трактаты да произносивший речи, смог властвовать, а из этих четырех, имевших конкретный опыт руководства тысячами и тысячами людских масс, не смог бы никто! Да вспомним хотя бы парочку их коллег, так далеко отстоящих и друг от друга, и от этой четверки: капитан артиллерии Бонапарт становится императором, генерал де Голль – президентом, генерал Эйзенхауэр – тоже президентом…

Но читаем дальше: «Во‑вторых, „на стороне Троцкого“ было преобладающее большинство русских военачальников» (там же). Мы уже отмечали, что В. Кожинов любил брать иные слова и речения в кавычки, и этим порой затуманивал их смысл, становилось не ясно, как же их конкретно понимать. Здесь как раз такой случай: что значит военачальники были в кавычках «на стороне Троцкого» – в каком смысле, в чем именно? И конкретные имена, которые тут же следуют, ничего не проясняют: «Так, С.М. Буденный самым активным образом выступал и против Миронова, и против Думенко, „разоблачал“ (опять кавычки! – В.Б.) Думенко и командир Первого конного корпуса Д.П. Жлоба» (там же, с. 281‑282)…

Но главное вот: «Нельзя не признать, что „вина“ (кавычки! – В.Б.) этих „одноплеменников“ (кавычки! имеются в виду названные военачальники. – В.Б.) уж по крайней мере более непростительна, чем тех или иных „чужаков“ (евреев. – В.Б.), с которыми застреленные военачальники к тому же вступили в противостояние сами, первыми…» (там же). То есть патриот Кожинов опять на стороне «чужаков». Непостижимым образом главным для него оказывается не то, где правда и кто прав, а то, кто первым пошел на противостояние. И ведь оно ж бывает разное. Если Сорокин, не имея ни оснований, ни права, расстрелял четырех человек, то, конечно, оправданий ему нет. Но за остальными‑то тремя ничего подобного не числится, они лишь были недовольны политикой Троцкого, лишь протестовали. И были убиты. И нам говорят, что они больше виноваты, чем те, кто их убил… Чудны дела Твои, Господи…

Нельзя тут не вспомнить одно весьма примечательное место из только что вышедшей книги А. Солженицына «Двести лет вместе» (М., Русский путь, 2001), посвященной русско‑еврейским отношениям. Речь идет о переселении в начале XIX века евреев из Белорусских губерний в Новороссию, т.е. в Херсонскую губернию и в другие районы Причерноморья. В Белоруссии евреи занимались главным образом винокурением в деревнях, чем разлагали и доводили до нищеты крестьян, и арендным промыслом. Арендовали все, что удавалось, в том числе имения помещиков‑католиков и православные церкви, находившиеся на их земле. Автор книги цитирует В.В. Шульгина: «В качестве арендаторов евреи считали себя вправе взимать деньги с посещающих храм и совершающих требы. Чтобы окрестить, обвенчаться или похоронить, надо было получить разрешение „жида“ за соответствующую мзду».

И вот, получив льготные ссуды, а на месте и скот, сельскохозяйственный инвентарь, семена, тысячи еврейских семей хлынули «из земли халдейской в землю ханаанскую». Ссылаясь на «кропотливый труд» еврея В.Н. Никитина, Солженицын пишет: "Цель правительства была, признает Никитин, кроме государственной задачи освоения обширных ненаселенных земель – расселить евреев просторнее, чем они живут, привлечь их к производительному физическому труду и удалить от «вредных промыслов», при которых они «массами, волей‑неволей отягощали и без того незавидный быт крепостных крестьян».

Что же получилось? «К поселенцам, „не знающим, как что начать и кончить“, наняты для обучения их – государственные крестьяне; так, распашку производят большей частью наймом русских». Засевают лишь незначительную часть отведенной земли". А давали по 40 десятин на семью, в то время как по средней России земельный надел был лишь несколько десятин, редко за 10. «Используют для посева не лучшие семена, а некоторые, хотя и получили лучшие семена на посев, вообще не пашут и не сеют… По неопытности ломают, а то и продают инструмент». «Режут скот на пищу, а после жалуются на неимение скота», другие – продают полученный скот… Домов, приходящих в упадок, не поправляют. Не сажают огородов… По неумению жать, косить и молотить поселенцы не могут и наняться на работу в соседние селения, их не берут. От нечистоты содержания жилищ – болезни. Они «отнюдь не ожидали, что их самих будут принуждать непременно заниматься сельскими работами». Очевидно, они понимали – хлебопашество наемными рабочими, а когда скот размножится – торговать и по ярмаркам. Жалуются, что доведены до самого жалкого положения, что износились до лохмотьев, но – возражает инспекция – «не имели одежды по лености, ибо не держали овец, не сеяли льна и конопли», и женщины не пряли, не ткали… Евреи не справлялись с хозяйством «по привычке к беззаботной жизни, малой старательности и неопытности к сельским работам».

Что же дальше? «К 1812 году открылось, что из вышедших уже на поселение 848 семейств осталось налицо 538, в отлучках 88 семейств (уходили на промысел в Херсон, Николаев, Одессу, даже в Польшу), а остальных – вовсе нет, исчезли». Вот такие целинники, первопроходцы. А самое интересное – "Правительство находило теперь, что по «узнанному их (евреев) отвращению к земледелию, по незнанию, как за него приняться и по упущению смотрителей» переселение это «произвело немалое расстройство и потому евреи могут быть признаны заслуживающими снисхождения». Русские смотрители, т.е. те, кто евреям всячески содействовал обустроиться на новом поселении, виноваты, а евреям – снисхождение. Вот когда еще этот дух витал над Россией, чтобы дожить до Вадима Кожинова…

Я для того так подробно рассказывал о народном мстителе из «Правды», чтобы переход от объятий и правительственных телеграмм к главному объекту повествования не оказался слишком резким. Дело в том, что товарищ Кожемяко это лишь слабая тень господина Куняева… Недавно в газете «Патриот» мне довелось напечатать статью «Как на масленой неделе я гостей ждал». Статья огромная и труднопереваримая: в трех номерах по три полосы. Я и не рассчитывал, что кто‑то из истинных интеллигентов, особенно из тех, что живут на таблетках, сможет одолеть ее до конца. Но вот Кожемяко и Куняев одолели. В статье речь идет главным образом о В. Распутине, В. Бондаренко и М. Назарове. Мимоходом упомянут, как уже отмечалось, еще В. Ганичев. И никто, кроме Кожемяко, не кричал «убийца!». А Куняеву посвящено десятка два неласковых строк. И, Боже милосердный, тут началось такое, чего ни я, ни вы, читатель, никогда в жизни не видывали…

29 мая в пятом часу пополудни в прекрасном по случаю получения Шолоховской премии настроении я пришел в «Наш современник» за майским номером журнала, в котором напечатано мое сочиненьице о Э. Радзинском. Решил заглянуть к заместителю главного редактора Геннадию Гусеву. В его кабинете оказалось все руководство, видимо, что‑то обсуждали. Я сразу с присущей мне наглой ухмылочкой вякнул: «Что ж, собратья, в прошлом году вы на страницах журнала поздравили Валентина Распутина с получением премии антисоветчика Солженицына. Надеюсь, теперь вы готовитесь поздравить вашего давнего автора с премией имени писателя‑коммуниста». Раздались изумленные голоса: «Как с премией?.. Ничего не знаем!.. Когда было?.. Сколько долларов?» Я ответил: «Мы люди советские, и получаем в рублях… А как же вы могли не знать – что вы читаете?» – "Как что! «Советскую Россию», «Правду», селезневскую «Россию», бабуринское «Время»… – "В «Правде», – с привычным для меня высокомерием ответил я, – где главным специалистом по вопросам литературы известный вам Кожемяко, вы могли не заметить куценькую информашку, она подверстана к непримечательной рецензии на одну сомнительную книгу. В «Советской России», где по вопросам литературы просвещает читателей тот же самый неутомимый Кожемяко, вообще не было ни словечка, даже в ежемесячном обзоре Александра Боброва, который так любит писать о славянских праздниках, а уж это ли не повод!

Но тут дело не только в Кожемяке, сам главный редактор вот уже лет восемь при имени Бушина если не падает в обморок, то хватается за пистолет. Сообщить читателям, что этот гусь получил такую почетную премию, он не в силах.

Я, видите ли, будучи членом ЦК КПРФ, однажды на пленуме ЦК посмел покритиковать его газету за малограмотные антисоветские публикации. В обновленной компартии товарища Зюганова такое критиканство не прощается. Моим статьям тотчас был закрыт доступ на страницы «Сов. России». А я, к слову сказать, лауреат обеих главных комгазет…"

«Но ты же не один получил сейчас Шолоховскую!» – удивленно воскликнул кто‑то. В том‑то и дело! Вместе со мной нас пять человек: президент Приднестровской Республики Игорь Смирнов, народный художник СССР Виктор Иванов, хорошо известный вам замечательный писатель и критик Владимир Гусев и украинский поэт Борис Олейник. Словом, настоящий праздник славянской культуры. И ведь каков престиж премии! Она имеет статус международной. В свое время ее получили Фидель Кастро, Радован Караджич, патриарх Алексий, писатели Бондарев, Проскурин. А им, патриотам с коммунистическими билетами, наплевать на все это. Лишь бы негодяю Бушину фитиль вставить!..

Они озабочены не такой премией, не такими лауреатами.

Вот вручил Солженицын свою премию Распутину, тот благодарственную речь произнес – «Правда» первой эту речь публикует. Получил ту же премию из тех же рук Евгений Носов – «Правда» опять первой («Литературка» – потом!) тут же печатает обширную беседу с ним неизменного марксиста Кожемяки. Много у них забот и о других мастерах культуры. «Правда» решила, например, защитить такое сокровище, как Наташа Королева: ее, бедненькую, мерзкие продюсеры заставляют отмачивать на сцене похабные коленца. И вообще не дают прохода. Однажды летом 1996 года во время агитвояжа по плану избирательного штаба Ельцина во главе с Чубайсом милое дитя (это был как раз день ее рождения, и Ельцин поздравил ее, прислал цветы) предалось утехам любви прямо на палубе корабля. Но тут же возник фотокор, зафиксировал момент экстаза, и снимок появился в «Московском комсомольце» с его миллионным тиражом. Как не защитить прелестную Хлою! Защитили. Говорят, после этого она подала заявление в КПРФ: «Товарищ Зюганов, прошу принять. Отдам любимой партии все, что имею…»

Очень любят иные из этих газет оживлять свои страницы бросающими в дрожь картиночками. Например, удав заглатывает кролика или цапля – лягушку, змею, рыбу. Ведь у нормального человека от таких картиночек с души воротит, а они ликуют: «Приятного аппетита!» Или вот: то молодой мужчина, то молодая красавица, а вся голова их, лицо и даже рот облеплены скорпионами. Подпись: «Дружба». Разве не ясно, что людям, помещающим такие картиночки в массовых газетах, давно пора на Канатчикову дачу, они социально опасны. Чем в смысле психическом отличаются они от тех психов, которые смастачили торт в виде фигуры Ленина и показали по телевидению пожирание этого торта? По‑моему, тех и других вполне можно поместить в одной палате с общей парашей… Так что этим коммунистам не до шолоховских лауреатов, и не те газеты читаете вы, милые.

«А где же было объявлено о премии?» – спрашивают «наши современники». – «Ну, по радио, например. Как ни странно, еще и в „Литературке“. Очень достойная публикация с коллективным портретом всех лауреатов. Не пожалел места для статьи и большой фотографии даже „Коммерсант“. Правда, статью написала некая Лиза, уж совсем бедная и малограмотная газетная бацилла, но как бы то ни было, а не утаили же, подобно „Сов. России“, и читатель получил информацию, а уж как он ее поймет – это его дело». А из патриотических изданий обстоятельно и наиболее полно рассказала об этом событии только газета «Патриот».

Примерно в таком духе шел разговор, если память не изменяет… Вдруг Куняев, глядя на меня волком, ласково говорит: «Значит, как Распутин, как я, ты огреб премию. Так?» – "Нет, – отвечаю, – не совсем так. Вы‑то своим премиям в рублях и долларах счет потеряли, а у меня – первая в жизни, если, конечно, не считать газетно‑журнальных, почти или совсем символических. К тому же в моем случае никак не подходит слово «огреб», и по той причине, как уже сказал, что это первая высокая премия за 55 лет литературной работы, и по той, что дали мне ее после девяти лет борения страстей: Бондарев и Викулов, как мне известно от них самих, выдвигали меня еще в 1992 году, а последние три года, правда, уже другие выдвигали каждый раз. Куняев же огреб за свои воспоминания хорошую кучку долларов с ходу, с лету, с пылу, с жару: книга еще печатается, должна быть третья часть, а премия уже вот она, шелестит в кармане «зелененькими».

Вдруг Куняев совсем о другом: «Я написал тебе „Открытое письмо“. Скоро оно будет напечатано». Батюшки, страсть‑то какая – «Открытое»! Пострашней правительственной телеграммы. Это вместо поздравления‑то… Робко спрашиваю: «Об чем же‑с письмецо? По какому вопросу? Неужто нельзя было по телефонцу?» – «Ты написал в „Патриоте“, что я здоровый мужик. А ты что, мой личный врач? Ты в мою медицинскую карточку заглядывал? Может, ты знаешь, какие операции я перенес, на каких таблетках живу? (Вот они, таблетки‑то!) Или в 1998 году ты навещал меня в кардиологическом центре? Пишешь о том, чего не знаешь! И не стыдно?»

Мне, конечно, сразу стало жутко стыдно. Он‑то всегда точно знает, о чем пишет, а я, конечно, в карту не заглядывал, ни о каких таблетках ничего не ведаю, в больнице не был. Да ведь и он, хоть я лет на десять старше, не навещал меня в больнице, где лежал по поводу полостной операции. Но я попытался оправдаться тем, что, дескать, судил о здоровье поэта по образу его жизни. В самом деле, у него с юных лет прекрасная спортивная закалка, был чемпионом Калуги по плаванию, охотник – соболю дробинкой под хвост попадает, рыбак – вот фотография в его воспоминаниях, где он в болотных сапогах то ли осетра, то ли акулу одной рукой на весу держит. Но мало того, лет десять был рабочим секретарем Союза писателей, вот уже двенадцать лет – три президентских срока! – тянет воз толстого журнала, много пишет, издает книги, широко справляет юбилеи – журнала и свои собственные, устраивает большие литературные вечера, грандиозные презентации, часовые передачи по радио… Я и думал в простоте душевной: какой двужильный старик!.. И ведь это не все!

Еще Куняев объездил весь мир. Так, с благословения Мэтлока, посла США у нас, и друга Кожинова целый месяц гулял, на дармовщинку по Америке, таким же макаром объездил Китай, Австралию, видел там кенгуру (вот чему я завидую!), купался в Арафурском море, кажется, даже созерцал идолов на острове Пасхи… А Франция, Польша, Швеция, Афганистан, ГДР, Куба, Чехословакия, Югославия… Это ж какое здоровье нужно для такой бурной жизни! Я‑то из перечисленных стран лишь в одной Польше побывал, и то – в 1944 году, как солдат Красной Армии.

И тем не менее, я решился назвать Куняева здоровым мужиком только после того, как прочитал его воспоминания. Ведь там еще и бесчисленные застолья, выпивки, кутежи, потасовки… То и дело читаешь; «Я взял бутылку водки»… «выпивая с ним или играя в бильярд»… «Мы обмывали книгу в шашлычной»… «Развели костер и выпили по первой»… "Пойдемте‑ка в «Националь», «Естественно, выпили»… «Ну, конечно, выпили»… "Осушая бокалы пурпурного «оджалеши»… «Мы пили горилку и закусывали салом»… "Несколько часов за «смирновской»… «Мы с Бобаевичем выпили за дружбу народов»… «Каково! – кричал я, захмелев от тутовой водки»… «Нам захотелось водки» (по‑русски говорят: «захотелось выпить»)… «Мы разлили водку»… «Много раз, сидя у меня на тахте за бутылкой вина»… «Мы очутились рядом в застолье»… «Митрополит Алексий поднял бокал… Кто‑то тут же снова наполнил мою стопку»… «Я налил себе очередную стопку»… «После каждого тоста разбивали вдребезги тарелку»… «Кто‑то вытащил пару бутылок украинского первача»… «Мы загремели пивными кружками»… «Мы уютно устраивались в мастерской, а пока потомки „жидов‑арендаторов“ скульптор Флит и его жена Мина священнодействовали с глиной над нашими головами, мы потягивали красное вино, запасенное Флитом для натурщиков»… «Аркадий Львов (тоже потомок) зачастил в журнал, приходя, как правило, с бутылкой хорошей водки и закуской. Мы садились с ним в моем кабинете и размышляли»…

Читатель мог заметить, что лишь изредка дело ограничивается такими щадящими напитками, как, «оджадеши», чаще всего фигурируют московская горькая, армянский коньяк, тутовая водка, вульгарный самогон, а то кое‑что и позабористей. Я думал, что передо мной как бы современный вариант Вани Дылдина, героя Маяковского. Помните?

 

Силища!
За ножку взяв, поднял раз железный шкаф…
Выйдет, выпив всю пивную, – переулок врассыпную!..

 

Вот заурядная сценка. Дело происходит в ГДР в поезде. «Я вытащил из чемодана бутылку армянского коньяка и предложил попутчику выпить за встречу… Немец, видимо, потрясенный щедростью, с которой известный (как он догадался? – В.Б.) советский поэт распил с ним, маленьким госслужащим, бутылку дорогого коньяка, робко предложил мне пойти в поездной буфет и намекнул, что там мы выпьем за его счет знаменитого баварского пива. Пивом, конечно, не обошлось, я потребовал бутылку какого‑то напитка под названием Doppel (т.е., видимо, двойной по убойной силе. – В.Б.). Напиток был отвратительный, и чтоб сгладить впечатление от него, я предложил залакировать все то, что произошло, бутылкой вина „Milch Lieben Frau“ („Молоко любимой женщины“). После всего, поддерживая спутника под мышки, я привел его в купе».

Каково! В короткий срок три бутылки на двоих, не считая пива, – и ни в одном глазу! Уж не говорю о сердце, но какой надо иметь мочевой пузырь… Он еще и собутыльника поддерживает, приводит в купе, а потом, когда поезд прибыл на станцию, на плечах выносит его на платформу, как тот железный шкаф. Силища! Если не Микула Селянинович с мочевым пузырем, как у быка, то уж Ваня Дылдин – непременно!.. И вот так на протяжении двух томов воспоминаний автор убедительно являет нам свою постоянную готовность пить что угодно, с кем угодно, когда угодно, где угодно. И это все при жизни на таблетках?!

– Ха! – презрительно воскликнул Куняев. – Это когда было! Чемпионом Калуги по плаванию в среднем весе я стал в пятнадцать лет… Демагогия!

– Не скажите, Станислав Юрьевич, – робко возразил я. – Вот весьма свеженький эпизодик из жизни бурного гения: "Летом 1999 года.. (то есть, может, через пару месяцев после выхода из кардиологического центрума…) вдруг вошел в мой редакторский кабинет грузинский поэт, которого я с трудом вспомнил.

– Батоно Станислав! – сказал он, раскрывая объятия. – Вы издаете лучший журнал в России, вы написали изумительную книгу о Есенине. У меня есть стихотворение, посвященное вам, есть статья о вашем изумительном творчестве. Вот они! – и он протянул несколько листочков с грузинской вязью.

Я растрогался".

Еще бы!.. А что было дальше? Главред немедленно посылает кого‑то из работников журнала за бутылкой, и с этим незнакомым пустобрехом на глазах всей редакции в рабочем кабинете в рабочее время главред устраивает очередную попойку. И что после этого я должен думать о нынешнем состоянии его здоровья?

А тот кацо еще и посулил перевести и напечатать в лучшем грузинском журнале изумительную книгу о Есенине. Тут главред уж так рассиропился, что дал прохвосту на прощание 200 долларов (правда, не своих, а редакционных). С тех пор этого горца в Москве никто не видывал…

Но, как уже сказано, дело не только в путешествиях да кутежах. А потасовки! Опять же как Ваня Дылдин:

 

Ходит весел и вихраст,
Что ни слово – «в морду хряст».
Не сказать о нем двояко,
Общий толк один – вояка!

 

Вот изящный сюжетец о пощечине критику Рассадину. Потом – драка Куняева и Передреева в ресторане ЦДЛ с иллюзионистом Кио и его помощником. А вот уже драка с мил‑дружком Передреевым, вчерашним единомышленником по великой русской идее. А в Тбилиси на каком‑то юбилее еще одна драка – с Василием Аксеновым, очередным «потомком жидов‑литераторов». И тут, как всегда и во всем, мемуарист оказался победителем: «Когда грузинские друзья разняли нас, синяков и ссадин на его лице все‑таки было больше, чем на моем». Это ли не новое торжество великой русской идеи! Правда, не совсем ясно, как победителю удалось тут же рассмотреть свои синяки, подсчитать их и подвести радостный баланс.

Впрочем, он всегда и везде все фиксирует, подсчитывает, хранит, а потом вставляет в мемуары. Двадцать лет хранил и теперь напечатал даже огромную речь Татьяны Глушковой на его юбилее: «Живой, абсолютно живой, интересный поэт… Вижу заслугу Куняева… Один из уроков Станислава Куняева… Он обрел право говорить о народе… Интереснейший и прекраснейший цикл…» Пятнадцать лет хранил и теперь напечатал свою собственную надгробную речь о Слуцком… У него такой творческий принцип: «Не пропадать же добру!» Именно так поэт сформулировал его в связи с трагическими событиями в Останкино 3 октября 1993 года. В этот день он должен был выступать по телевидению в передаче о Есенине. Но, как известно, у телестудии творилось такое…

«Вдруг меня осенила мысль, – рассказывает он, – а почему бы не пробиться к мегафону и не прочитать две странички из моих размышлений о Есенине». Вы только подумайте, тут вот‑вот кровь рекой польется, а он со своими размышлизмами о поэзии! И уверен, что это и к месту, и ко времени: «Не худо напомнить мятущейся толпе, что завтра день рождения ее великого поэта». Чтобы отметили они завтра знаменательную дату. И ведь полез, попер!

"– Куда лезешь?

– Я слово хочу сказать!

– Какое слово? Кто ты такой?

– Я главный редактор «Нашего современника», у меня есть небольшое слово о Есенине…"

Через двадцать минут полилась кровь… А размышлизмы остались. «Вот они, эти странички. Не пропадать же им». И мы читаем: «Советский или антисоветский поэт Есенин – решайте сами». Вот какую загадочку хотел Куняев предложить людям, восставшим против антисоветского режима…

Примерно такие содержательные картины и мысли пронеслись в моей голове, и кое‑что из них я напомнил Станиславу Куняеву, добавив при этом, что если со здоровьем все‑таки ужасно плохо, если Ваня Дылдин уже не тот, не может выпить всю пивную, то надо срочно сделать по крайней мере две вещи: перестать бражничать и уйти из журнала на заслуженный покой, попутно вернув в редакционную казну 200 грузинских долларов. Но Ваня мой жалкий оправдательный лепет решительно отверг. «Хорошо, – капитулянтски сказал я, – теперь, если придется, буду писать не „здоровый мужик“, а „тяжело больной поэт“. Идет? Как известно, самый тяжелый больной на свете – это Карлсон, который живет на крыше. Пусть Куняев будет вторым».

Он продолжал смотреть на меня свирепым леопардом и отвергал все, что я говорил. А я, оправившись от первого удара, уже наседал: "Да это же мелочь – здоровый или хилый мужик. Зачем все сводить к жэковскому уровню? Вспомни, что ты написал в своих воспоминаниях о многих писателях – от Шевченко до Сельвинского… даже до Владимира Соколова. Вот ты на украинской земле, поэт Микола Петренко пригласил тебя в гости, поит горилкой, угощает салом, а ты поносишь его национального кумира: «Я хотел подразнить или чуть‑чуть поставить его на место и нарочно равнодушным голосом заводил речь о том, что, да, Шевченко великий украинский поэт, но повести и дневники писал на русском. Мыкола слушал со страдальческим выражением лица… Его воловьи глаза наполнялись слезами. А я еще щадил его…» Да это же просто изуверская пытка! Вот пришел бы к тебе в гости украинец и, напившись да нажравшись, стал бы читать статью Писарева о Пушкине. Понравилось бы?.. И как же ты «щадил» бедного Петренко? А вот: «У Мыколы текли слезы. Он ничего не мог сказать, кроме как „давай лучше выпьем за гениального Тараса!“ – „За гениального?!“ – взвивался я…» Хоть пожалел бы человека за то, что он в немецкой неволе был. Нет! И ведь какие доводы!

"Шевченко оскорбил помазанника Божьего и его супругу. Вот читай, как царь по залам

 

Прохаживается важно
С тощей, тонконогой,
Словно высохший опенок,
Царицей убогой…

 

Это – благородно? Поэма ходила по рукам. Царь ее знал, но и пальцем не пошевелил, чтобы приструнить хама!" Великий Шевченко – хам… Это его любимое словцо. У него и Смеляков хам, которого он за хамство однажды «послал куда подальше».

Куняев смотрел на меня тигром, а я продолжал: "Что ж, вчера нельзя было тронуть членов Политбюро, а сегодня – помазанников Божьих?.. А вот это – благородно?

 

Властитель слабый и лукавый,
Плешивый щеголь, враг труда,
Нечаянно пригретый славой,
Над нами царствовал тогда…

 

Это почище высохшего опенка. Так Пушкин изображал одного помазанника Божьего, которому к тому же, как писал Жуковскому, «подсвистывал до самого гроба». А вот как о помазаннице:

 

Старушка милая жила
Приятно и немного блудно.
Вольтеру первый друг была,
Наказ писала, флоты жгла
И умерла, садясь на судно…

 

"Куда Шевченко до таких перлов! А что писал Пушкин об этой помазаннице в прозе! «Униженная Швеция и уничтоженная Польша – вот великие права Екатерины на благодарность русского народа. Но со временем История оценит влияние ее царствования на нравы, откроет жестокую деятельность ее деспотизма под личиной кротости и терпимости, народ, угнетенный наместниками, казну, расхищенную любовниками, покажет важные ошибки ее в политической экономии, ничтожность в законодательстве, отвратительное фиглярство в сношениях с философами ее столетия, – и тогда голос обольщенного Вольтера не избавит ее славной памяти от проклятия России». Сурово, а? Но у Пушкина ты этого даже не замечаешь, а украинец, в сущности, за подражание русскому собрату у тебя хам… Прочитав еще в журнале твои «Споры хохла с москалем», я позвонил тебе и сказал, что это глумление над национальными чувствами украинцев. Что ты ответил? «А так было в жизни». Да мало ли что было чуть не сорок лет тому назад, когда ты в один присест выдувал, как бурсак, сразу три бутылки. А теперь ты главный редактор столичного журнала, большой государственный человек, и обязан не тащить все, что было в твоей многогрешной жизни, в журнал, а думать, как твое слово отзовется всюду, в том числе и среди братского народа. Куняев смотрел на меня разъяренным носорогом, готовым растоптать супостата, как болотную лягушку.

– Пушкин писал и то и другое…

– Правильно. «Плешивый щеголь» и – «Дней Александровых прекрасное начало…» Но это не может служить обвинением для Шевченко… А что ты написал о Сельвинском! Ты же угодничал перед ним, а теперь поносишь!

И тут Куняев взорвался: «Ты не литературный критик, а литературный хам!..» Потолок не обрушился, никто из сотрудников не кинулся к шефу со смирительной рубахой и даже ни один не молвил ни словечка. «Будь здоров!» – я встал и вышел. Да, тяжело больной человек… Может, вызвать «скорую»?..

Спускался по лестнице со второго этажа и думал: что ж, компания хама Шевченко и хама Смелякова меня вполне устраивает. Да и не одни мы оказались в литературной резервации больного поэта. Тут и Герцен, у которого «понятие чести было полностью разрушено»; и Лев Толстой: он, видите ли, достукался до того, что Ленин назвал его зеркалом русской революции; и Куприн, который «разлагал армейский менталитет»; и Горький: он до того отвратителен Куняеву, что, придя в основанный им же, Горьким, журнал, первым делом приказал убрать его потрет с обложки; тут и Маяковский, о котором прямо однажды сказал: «Я его ненавижу!»… Откуда такая злобность в чемпионе по плаванию, а? И что далась ему классика! Возился бы со своим напарником Евтушенко, с которым столько лет бежал ухо в ухо. Нет!..

На этом запас желчи не иссяк, и списочек продолжается уже только о советской литературе, причем порой сразу пачками: «людьми крайне тщеславными, напыщенными, разыгрывавшими из себя классиков были Шкловский, Маршак, Сельвинский, Вера Инбер»… «глуповатые стихи Асеева»… «скучнейший Федин»… Хоть бы один довод привел! Хоть бы единый пример. Нет, он убежден, что ему верят на слово. Да с какой же стати!.. И опять: «заслуженно забытый любой из романов Кочетова»… «демагог и циник Кожевников»… «никудышный поэт Озеров»… Боже милостивый, и Озерова пнул! Тишайший человек был. Работал добросовестно, обожал русскую классику. «Талантам надо помогать, бездарности пробьются сами». Вот попробуй, Куняев, выразить мысль так сжато и точно… Между прочим, Озеров дал рекомендацию в Союз писателей Татьяне Глушковой, многолетнему куняевскому другу. Он там писал: «Родниковая русская речь, крепкий стих, восходящий к самым славным нашим традициям, знание культуры веков, внимание к душевному миру современника, – таковы характерные особенности молодой поэтессы, молодого мастера, не побоюсь сказать, ибо перед нами человек работящий, взыскательный, скромный».

Удивительно, что брань, оплеухи и подзатыльники больной поэт то и дело пересыпает, с одной стороны, библейским поучением «не судите, не судимы будете», с другой – уверениями в том, что его всегда уважали за редкостную «интеллигентность и терпимость». Или это тоже признак болезни? Во всяком случае, вот что мы видим и дальше: «Петрусь Бровка, Расул Гамзатов, Давид Кугультинов – фанерные, наспех сколоченные классики»… «ходульный Евгений Винокуров»… «феноменально бездарный Владимир Савельев»… Стихи покойного Савельева я не знаю, кроме его единственной эпиграммы на меня в связи с моей статьей в защиту Павлика Морозова, которую он сам прислал мне, но неужели хотя бы мимо одного покойника нельзя пройти без плевка? Нельзя же злоупотреблять своим долголетием. Это так не по‑русски…

Дальше тоже почти сплошь о покойниках: «С молчаливым презрением прослушал я речь поэта Алексея Маркова… Алеша опростоволосился»… «Я всегда имел право с брезгливой усмешкой глядеть на Межирова, Шкляревского, Преловского»… Откуда у человека столько высокомерия – от наград? премий? должностей? А ведь о Межирове как о старшем друге‑фронтовике больной поэт когда‑то восторженные рецензии и даже стихи слагал:

 

Не жесток он и не желчен,
просто знает про войну,
мой товарищ любит женщин,
Блока, Библию, весну… и т.д.

 

Зачем теперь‑то эти стишки здесь? Да и можно ли валить в одну кучу такие «объекты любви», как Библию и женщин? Но – не пропадать же добру…

И вот после очередного припадка злобы опять уверенно заявляет: «Во мне всегда было некое объединительное, дружелюбное, спокойно‑доброжелательное свойство». Вы когда‑нибудь встречали дружелюбие и доброжелательство такого рода? Шкляревский? «Он предал меня так, как не предавал никто»… Глушкова? «Склочный характер и мелкое интриганство»… Владимир Соколов? «Предатель… предатель… предатель»… Передреев? «Безнадежный друг… жену чеченку привез из Грозного, может быть, только для того, чтобы его роман походил на историю любви Печорина и Бэлы или чтобы написать стихи о Кавказе…»

Хоть бы кого‑нибудь из этих четверых обошел молчанием. Ведь все они тоже были его друзьями‑ровесниками. Что, если Шкляревский за почившего Передреева ответит ему так: «А ты почему женился на девушке по имени Галя? Да не потому ли только, чтобы походить на Евтушенко, тогдашнюю жену которого тоже звали так?»… Но, Боже, среди каких ужасных людей прошла его литературная жизнь. Его обманывали, предавали, покидали… Был среди них только один порядочный человек, да и то, если сказать по совести…

Особого внимания мемуариста удостоился Константин Симонов. Однажды, говорит, за то, что он не согласился принять участие в литературном вечере, врезал ему почище, чем Смелякову: «Баба с возу – кобыле легче!» Ну, что ж, если это и впрямь было, считай, что доказал свое превосходство, и до конца дней гордись этим. Но ему этого мало, и приводит еще письмо поэта Федора Сухова, не отличавшегося стабильностью психики, где тот писал: «Все эти эренбурги, симоновы, полевые – преступники…» Сюда же подверстан и Светлов. Преступники!.. Да еще бы, ведь Симонов во время войны призывал советского солдата, шедшего в бой против оккупанта:

 

Так убей же хоть одного!
Так убей же его скорей,
Сколько раз увидишь его,
Столько раз его и убей!

 

В те же дни Светлов писал:

 

Я не дам свою родину вывезти
За простор чужеземных морей.
Я стреляю.
И нет справедливости
Справедливее пули моей.

 

А оказывается, как прозрел после войны Сухов, надо было вот в каком духе писать:

 

Не хвастайся, что убивал врага,
– Ты убивал обманутого брата…

 

Вот оно что! Грабители, насильники и убийцы, в современнейшем всеоружии нагрянувшие к нам отнять родину и истребить нас самих, были, оказывается, совершенно в духе Светланы Сорокиной – нашими братьями, а мы по серости своей не поняли их. Ну, жалко, что они не добрались до его нижегородской деревни, как доползли до моей тульской… Названные писатели лишь пером воевали против захватчиков, и то уже преступники. А ведь миллионы солдат, вся Красная Армия истребляла немцев в прямом смысле, силой оружия. Понимает ли патриот Куняев со своим Суховым, что из этого следует по их гуманистической классификации?

Тут же мемуарист, и в армии‑то не служивший, с уже известным нам презрением и брезгливостью упомянул «всех (!) корреспондентов фронтовых газет», т.е. сотни советских писателей, иные из которых головы сложили за Родину, «всех (!) политруков», в том числе, естественно, и Героя Советского Союза панфиловца Василия Клочкова, который в страшный для Родины и в свой смертный час бросил боевой клич: «Велика Россия, а отступать некуда, позади – Москва!» Чем еще и они все провинились перед бурным гением?..

Прочитав это еще в журнале, я тотчас позвонил мемуаристу: «Что ты себе позволяешь! Ведь этот Федя был блаженный. Статьями Эренбурга мы на фронте всю войну зачитывались; Симонов был тогда самым смелым, энергичным и популярным писателем, побывал на всех фронтах от Черного до Баренцева моря, его стихи жены переписывали и посылали на фронт мужьям; Полевой всю войну был военным корреспондентом, а потом написал замечательный роман о Маресьеве…» «Да, Федя был блаженный, – согласился Куняев, – но он имел в виду не только военное время, а всю литературную деятельность этих писателей в целом». «Еще того чище! Преступна не только военная пора их жизни – вся их жизнь преступна! Да ты соображаешь, что говоришь?..»

Видимо, под влиянием этого разговора в книжной публикации своих воспоминаний он вставил: «Погорячился Федя, называя „преступниками“ Эренбурга, Толстого, Симонова…» Ну а если тебя назовут в журнале, а потом в книге хотя бы, допустим, редактором‑взяточником, потом промурлыкают: «Ну, погорячились…» Доволен будешь?

В «списке Куняева» еще и Алексей Толстой, названный авантюристом; и Катаев. Опять заявив, что он «всю жизнь старался быть посредником, послом, глашатаем примирения», Куняев пишет о них: "Не зря (!) была сочинена в 1920‑е годы хлесткая эпиграмма:

 

Я человек простой,
Читаю негодяев,
Таких, как А. Толстой
И Валентин Катаев.

 

Да, был когда‑то пародист‑юморист Арго (Абрам Маркович Гольденберг, 1897‑1968). Это он специализировался на фабрикации таких милых побрехушек, которые ныне поддерживает и пропагандирует больной русский патриот Куняев. Прочитав это еще в журнале, я опять подумал, а как бы наш любитель старых еврейских эпиграмм встретил, допустим, в воспоминаниях коллеги такую запись: "Не зря, не зря после публикации мемуаров Куняева появилась хлесткая эпиграмма:

 

Я слезы лью рекой…
О время негодяев! –
Таких, как М. Швыдкой
И Станислав Куняев.

 

Не зря!.." А ведь рядом с тиражированием первой эпиграммы это выглядит просто шуткой, поскольку Толстой и Катаев, как и подавляющее большинство других писателей, оплеванных Куняевым, ответить и защитить себя уже не могут, а тут у одного из названных в руках телеканал «Культура», газета «Культура», у другого – свой журнал и даже свое издательство…

На старом друге Евтушенке, которого не так уж давно он считал великим поэтом и готов был поднять за это бокал, Куняев, похоже, совсем, надорвался и потерял управление собой. Вот ведь какой извергает фонтан желчи: «выкормыш социалистических джунглей (А самого где вскормили?)… подкидыш (Чей и кому?)… цирковой пудель… дворняшка… кабысдошек… собаченыш… сволоченыш… зверек… хищник… волчонок… волчушок… волченыш… охвостыш… сталиненыш… гибрид собаки и волка… помесь либеральной болонки и тоталитарной овчарки… шакал… сука…» Я вовсе не против крепкого словца в иных случаях, и Евтушенко вызывает у меня сейчас только неприязнь, но ведь здесь дело не в нем. Дело в литературе, в культуре. Весь «список Куняева» и, в частности, этот последний букет о Евтушенке находятся уже вне литературы, вне культуры, и прежде всего – вне русской культуры. Ведь и гнев, и брань имеют свою эстетику. Должны иметь! Впрочем, что ж это я? Ведь и Евтушенко вон что лепит в глаза тем, кто ему не по нраву: «евнух»… «труп»… «питекантроп»… «предатель»… «убийца»… «палач»… «козлы»… «стадо»… «навоз»… и т.д. Так что стоят они здесь друг друга, два сапога – пара…

До пророка Солженицына такое полоумное кабацкое буйство было совершенно немыслимо не только в литературе, но и просто в печати. Но ему запали в душу слова одного бандюги: «Я освобождаю человека от унизительной химеры, называемой совестью». И вот появились его полубессмертные труды «Архипелаг» да «Теленок», и оттуда о всей нашей истории и жизни, о советских писателях поперло: «слюнтяй и трепач»… «шавка»… «дрянь»… «эти хари, эти мурлы»… «туполобая дремучесть»… «лысый, изворотливый, бесстыжий»… «проходимец»… «ископаемый догматик»… И все это дано не так, как я привожу, а с конкретными именами живых и почивших.

Подумал бы: может, это и ко мне приложимо? Нет, он знай наяривает дальше: «мракобес»… «душитель»… «палач»… «мертвец»… «лицо, подобное холеному заду»… Это все об отдельных писателях, а вот коллективные портреты: «бездари»… «шельмецы»… «паразиты»… «шкодники»… «плесняки»… «плюгавцы»… «сволота»… «шайка»… «балаганные хари»… «огородные пугала»… И подумать только, такое пугало получило Нобелевскую премию да еще наши ученые мужи избрали его в Академию наук вместе с Яковлевым!..

А вот особая, чисто зоологическая часть солженицынского арсенала: «кот»… «собака»… «сукин сын»… «волк»… «хваткий волк»… «порочный волк»… «яростный кабан»… «ревущий буйвол»… Нетрудно видеть, что Куняев для своего исследования личности и творчества Евтушенко черпал именно отсюда. Но надо честно признать, что Станислав Юрьевич еще не дошел до таких вот солженицынских красот из мира рептилий и насекомых: «пьявистый змей»… «широкочелюстный хамелеон»… «разъяренный скорпион на задних ножках»… и т.п. Видимо, отсюда он позаимствует сокровища для третьего тома своих воспоминаний…

Да, родоначальник всех мерзостей нынешней жизни, в том числе и пьяной распущенности языка, – Солженицын. Ведь «Архипелаг» – это 1973 год. А ныне его последователей, учеников можно встретить там, где совершенно не ожидаешь… Куняев рассказывает, что однажды в «Знамя», где он работал, зашел Виктор Ефимович Ардов и, приглядевшись к нему, вдруг при всем народе брякнул: «А вы, милейший, не полужидок?» Очень правдоподобно. Именно таким предстает он в воспоминаниях хорошо знавшей его Э. Герштейн: «развязный, охальный анекдотчик‑юморист» (Мемуары, с. 428). И я запомнил его таким же. Когда я в конце 1950‑х годов работал главным редактором Литературной редакции нашего зарубежного радио, он приходил с ворохом неряшливых слепых экземпляров своих юморесок и совал их мне в руки, бесцеремонно приговаривая: «Это можно вещать сразу. Сразу!» Помнится, мне ничто не подошло…

Непостижимым образом Ардов, писавший для цирка, для эстрады, для «Крокодила», был долгие годы в приятельских отношениях с Ахматовой. Бывая в Москве, она часто останавливалась в доме Ардовых на Большой Ордынке и подолгу там живала. Есть человеческие сочетания, которые поражают воображение: Шолохов и Шахмагонов… Ахматова и Ардов… Впрочем, в последнем случае, с одной стороны, надо принять во внимание, что со временем, как свидетельствует Э. Герштейн, «Анна Андреевна стала холодно относиться к Виктору Ефимовичу… В конце концов она потеряла к нему доверие» (с. 485). С другой стороны, Ахматова очень любила его жену – Нину Антоновну Ольшевскую, артистку МХАТа. Это многое объясняет. Судя по всему, та действительно была очень обаятельным человеком. Э. Герштейн представляет ее нам «красавицей смешанных кровей, – аристократической польской, русской и татарской». Ну сам‑то Ардов был красавцем одной крови… Э. Герштейн пишет со слов Льва Гумилева: "Дом Ардовых импонировал ему своей, как ему казалось, артистической светскостью. Там бывают только блестящие женщины: Вероника Полонская (последняя любовь Маяковского, красавица), или дочь верховного (?) прокурора, или жена Ильфа… Над тахтой Нины Антоновны портреты влюбленных в нее знаменитых поэтов, например Михаила Светлова… а в ногах вот сидит Гумилев… Нина Антоновна кокетничала с Левой, и он откровенно признавался: «Я не могу оставаться равнодушным, когда она лежит с полуоткрытой грудью и смотрит на меня своими блестящими черными глазами» (с. 230)…

Первым браком Ольшевская была замужем за Владимиром Петровичем Баталовым, тоже артистом, но мало известным. Их сын – Алексей Баталов, знаменитый ныне народный артист СССР. У Владимира был родной брат Николай Баталов, прославившийся участием еще в немых фильмах «Путевка в жизнь» и «Мать». Его очень любил Сталин, то и дело отправлявший его в санатории лечиться от туберкулеза. Увы, в 38 лет он умер…

Так вот, зафиксированный Куняевым интерес Ардова к «полужидкам» объясняется, вероятно, тем, что в его семье их было двое – Миша и Боря, братья Алексея Баталова по матери. Нас интересует первый – Михаил. Окончив в том самом 1960 году, когда его папа пытал Куняева, факультет журналистики МГУ, он работал на радио, возможно, где‑то в соседней комнате со мной. Может быть, именно этим и объясняются вторжения его папы ко мне: «Это можно вещать сразу!»… Будучи выходцем из артистическо‑писательской богемной среды, «полужидок» Михаил по прошествии времени стал протоиереем, настоятелем одной из церквей в районе Речного вокзала. Что ж, исполать!

Но к чему я это все? А к тому, что все хорошо бы, но протоиерей‑"полужидок" не только вопит с телеэкранов «Мы никогда не признаем бандитское Красное знамя!», но еще и книги сочиняет, в направленности коих есть нечто существенно общее с тем, что пишут Солженицын и Куняев о русской литературе. Последняя из них называется «Возвращение на Ордынку» (Л., Инкапресс, 1998). Там можно прочитать такое, например: «Еще полтораста лет назад полуграмотному Белинскому было известно»… «начиная с неуча Белинского и кончая чудовищным монстром Лениным»… «нравственный урод и графоман Чернышевский»…7 «памятный нам персонаж, любимец палачей Шолохов»… В последнем случае Ардов несколько уступает Солженицыну, который писал не о «любимце палачей», а прямо – о «палаческих руках» Шолохова. Но зато батюшка превзошел всех в своей проповеди, обращенной к «чрезмерно горячим поклонникам Пушкина»: «Этот человек почти всю жизнь прожил кощунником, развратником, дуэлянтом, картежником, чревоугодником…» В частности, кощунственными сын юмориста объявил стихотворения Пушкина «Мадонна», «Бесы», «Жил на свете рыцарь бедный». Не соответствуют‑де они букве Святого Писания. Да если так, то почему не зачислить в кощунники, допустим, и Лермонтова еще. Это же он писал:

 

Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,
И звезда с звездою говорит…

 

Выходит, звезды‑то не внемлют Богу, а о чем‑то своем лясы точат. А дальше?

 

В небесах торжественно и чудно

Спит земля в сиянье голубом…

 

Спит! Значит, тоже не внемлет Божьему гласу. А в последних строфах и вовсе неверие в загробную небесную жизнь. Автор мечтает о бессмертии на земле:

 

Я б хотел забыться и заснуть!
Но не тем холодным сном могилы…
Я б желал навеки так заснуть,
Чтоб в груди дремали жизни силы,
Чтоб дыша вздымалась тихо грудь…

 

И все это не на небесах, а на земле:

 

Надо мной чтоб, вечно зеленея,
Темный дуб склонялся и шумел.

 

Дубы, как известно, на небесах не растут… Кто же Лермонтов после этого? Несомненный кощунник, а то и воинствующий безбожник… Так вот, Станислав Куняев, поцелуйтесь с батюшкой Ардовым. Вы идете в одном направлении, вам светят одни и те же звезды…

Я вышел из редакции, перелез два зелененьких заборчика Цветного бульвара и нетвердой от возбуждения походкой направился в одноименное метро. Вдруг – милиционер, молодой парень: «Пройдемте, гражданин». Что такое? Зашли в комнатку. «Дыхните!» – «Да вы что, товарищ милиционер! Я чай не из кабака, а из журнала иду, из интеллектуального очага, так сказать» – «Из „Нашего современника“?» – «Да. А как вы угадали?» – «Вчера один из этого очага так хорош был, что мы его не пустили в метро. И у вас походочка нетвердая. А потом нам отвечать. Документы есть?» Я достал из бумажника красную книжечку, протянул. Парень долго пялил глаза на обложку, потом развернул и так же долго изучал там фотографию, подписи, печать. И глаза у него лезли на лоб. «Что‑то подпись не разберу», – сказал он. Я наклонился и обмер. Оказывается, вместо ветеранского я сослепу предъявил «Удостоверение гения», которое за двадцать рублей купил у одного предприимчивого шутника на Арбате. А там все чин‑чинарем: печать какая‑то была, а старую фотографию я сам наклеил и расписался за Ганичева. «Подпись? – переспросил я. – Это подпись председателя Союза писателей. Он у нас прекрасно разбирается, кто гений, кто нет» – «А что‑то фотка непохожа», – сказал милиционер. «Да это я молодой, только что с войны пришел». – «Что, уже и молодой гением был?» – «Да. Мы все, кто вернулся с войны живым, гении. Ведь за скольких товарищей, что не вернулись, мы обязаны думать и действовать» – «Что ж, – сказал милиционер, – гения штрафовать неудобно. Инструкции такой нет. Вот ваше удостоверение. Можете быть свободны». Я поблагодарил и направился к эскалатору, торопясь домой…

По дороге из редакции домой я подумал о том, что, видимо, в расчете подкрепить в глазах читателя свои пещерные чувства ко многим писателям и русской классики и советской литературы Куняев напечатал воспоминания Бунина о Горьком и Маяковском. Господи, лучше бы никогда я не знал об этих «воспоминаниях»… Они – поразительный пример того, как злоба съедает не только талант, не только разум, но и простую рассудительность.

Вот какие портретные детали дает Бунин для создания образа молодого Горького: «Ражий детина… сутулый ражий парень с быстрыми и уклончивыми глазами, с утиным носом в веснушках…» Точности ради замечу, что в таких случаях лучше говорить о взгляде, а не о глазах. Как сидящие в глазницах глаза могут быть уклончивы? А что касается утиного носа, то я перебрал десятка два портретов Горького и нигде его не обнаружил. А что, если бы и нашел? Чем утиный нос хуже длинного гусиного носа, с каким всю жизнь проходил Бунин? Уж не говорю о великом Гоголе…. Дальше: «в выражении лица нечто клоунское… комически глупая улыбка… небольшой лоб, низко заросший волосами, был морщинист, как у обезьяны»… Это уж уровень Роя Медведева, который писал, будто у Сталина был такой низкий лоб, что Политбюро приняло решение: на всех фотографиях под страхом смерти увеличивать его на два сантиметра. Правда, до уподобления обезьяньему лбу даже Медведев не доходил… Дальше: «воровская походка… я немало видел таких походок в одесском порту… хмурился свирепо, кашлял по‑солдатски». Бунин в армии не служил, солдатом не был, а я был, и не нахожу, что тогдашний мой, как и моих товарищей, кашель изменился после демобилизации и стал у меня совсем другим, когда я сделался профессиональным литератором.

Вот такая была отталкивающая внешность. Манеры тоже ужасны. Чего только стоит, что «курил папиросу за папиросой, тянул красное вино, выпивал всегда полный стакан, не отрываясь, до дна…», то бишь залпом. Этому несколько противоречит другое наблюдение: «Вино пил со вкусом и с наслаждением», то есть смакуя, что невозможно при питье залпом. И тут же: «У себя дома – только французское вино, хотя превосходных русских вин было в России сколько угодно». Это, видимо, намек на непатриотичность.

Ну, хорошо, допустим, что портрет хотя бы отчасти, хотя бы в отношении веснушек на носу справедлив. Что же из этого следует? Какое отношение все сказанное имеет к литературному творчеству Горького, к его таланту? Бунин пока молчит.

Он продолжает и добирается до гонораров: «Я сперва сотрудничал в его журнале „Новая жизнь“, потом стал издавать свои первые книги в его издательстве „Знание“… „Знание“ сильно повысило писательские гонорары. Мы получали кто по 300, кто по 400, а кто и по 500 рублей с листа, он – 1000: большие деньги он всегда любил». Во‑первых, не сам же Горький выписывал себе гонорар. Кому сколько платить, решает издатель, ему видней, чьи книги лучше раскупаются и приносят больше дохода. А сам Бунин признает: «Его книги расходились чуть не в сотнях тысяч экземпляров». О своих книгах Иван Алексеевич сказать этого не может. Да, Горький был тогда самым знаменитым писателем. Замечательный художник М.В. Нестеров писал в 1901 году: «Какой вихрь успеха у нас и за границей переживает сейчас Горький. Это один из популярнейших писателей Европы. И все это в пять‑шесть лет!»

Во‑вторых, а разве сам Бунин не любил большие деньги? А к тому же Горький и любил их весьма своеобразно. Сколько народу вокруг него кормилось, и как бесшабашно раздавал он их всем, кто просил! Это видел своими глазами несколько лет живший у Горького со своей женой Ниной Берберовой поэт Ходасевич: «Отказа не получал никто. Горький раздавал деньги, не сообразуясь с действительной нуждой просителя». А кому помог Бунин?

Но он продолжает обличение: «У него был снят целый дом в Нижнем Новгороде, была большая квартира в Петербурге». Вообще все, что Бунин пишет о Горьком с целью очернить его, не внушает никакого доверия. Но почему бы и не иметь две квартиры, если, с одной стороны, он, по признанию Бунина, так много работал: "Я всегда дивился – как это его на все хватает…

Спит не больше пяти, шести часов – и пишет роман за романом, пьесу за пьесой!" С другой стороны, ведь это были не абы какие романы и пьесы. По тому же признанию, «каждое новое произведение Горького тотчас делалось всероссийским событием». Отсюда и гонорары. А о своих замечательных произведениях Бунин, опять же, сказать не может, что они были событиями. Поэтому, если бы Иван Алексеевич тоже спал по пять‑шесть часов, то все равно едва ли имел бы тогда дом в Нижнем и квартиру в Петербурге. Вот в советское время – вполне.

Как видим, Бунин не отрицал, что Горький был знаменитейшим писателем. Он повторяет это то и дело: «Многие зачитывались и „Макаром Чудрой“, и последующими созданиями горьковского пера: „Емельян Пиляй“, „Дед Архип и Ленька“… Уже славился Горький и сатирами… Слава его шла уже по всей России. Потом она только продолжала расти… Восторг публики перед ним… Всюду, где он появлялся, набивалось столько народу, не спускающего с него глаз, что протолкнуться было нельзя…» Уже сколько лет и мировой славы… Но все это Бунин объявил «совершенно беспримерным по незаслуженности». Вот если бы он, то – да, а тут…

Как же так? Ведь похоже на то, что и сам Иван Алексеевич был среди народа, не спускающего с Горького восторженных глаз. Не об этом ли свидетельствует то, что, спустя много десятилетий, он в подробностях помнил даже, как Горький одевался: «Крылатка, и вот этакая шляпа, и дубинка. Под крылаткой желтая шелковая рубаха, подпоясанная толстым шелковым жгутом кремового цвета, вышитая по подолу и вороту…» А? Даже цвет подпояски запомнил!.. И опять: «В темной блузе, подпоясанной кавказским ремешком, в каких‑то особенных сапожках с короткими голенищами, в которые вправлял черные штаны…» Не синие, не серые, а черные!..

И тем не менее: «Слава, совершенно беспримерная по незаслуженности…» Как же она могла возникнуть и так долго жить? Ведь до сих пор и книги его издаются, и пьесы ставятся. Да если бы даже Горький не написал больше ничего, кроме «На дне», он и тогда, как Грибоедов, навсегда вошел бы в нашу литературу. И тут талантливейший Бунин предстает перед ними в таком жалком виде, что просто плакать хочется от жалости.

Он лепечет, что слава Горького основана «на безмерно счастливом для него сочетании не только политических, но и весьма многих других обстоятельств…» Позвольте, но, во‑первых, политические и всякие другие обстоятельства с 1892 года, со дня появления первого рассказа Горького, так много раз и столь решительно менялись, а слава его все живет. Во‑вторых, никакие политические обстоятельства не могут сделать настоящего писательского имени. Неужели, дожив тогда почти до семидесяти лет, Бунин этого не понимал?

А дальше – еще ужасней для него. Говоря о «других обстоятельствах», которые‑де явились основой горьковской славы, Бунин в первую очередь, надо полагать, как одно из самых важных, если не решающих, называет «неосведомленность публики в его биографии». Боже милостивый, и это сказал не Лев Колодный (он лишь повторил), а Бунин! А много ли мы осведомлены в биографии Гомера? А в биографии Шекспира? О первом мало что известно, кроме того, что был слепым. О втором до сих пор спорят: он автор пьес или кто другой. Я лично поверхностно знаю биографию самого Бунина, но это не мешает мне ценить и его прозу, и его стихи.

 

И цветы, и шмели, и трава, и колосья,
И лазурь, и полуденный зной…

 

Слушайте дальше, если вы еще не упали в обморок: "Все повторяют: «босяк, поднялся со дна моря народного…» Но никто не знает строк, напечатанных в словаре Брокгауза: «Горький‑Пешков Алексей Максимович родился в 1868 году в среде вполне буржуазной: отец – управляющий большой пароходной конторы, мать – дочь богатого купца»… Ну, во‑первых, почему же «никто не знает», если это напечатано, притом – в популярнейшем словаре. Во‑вторых, подумать только: ведь Бунин большой писатель, но и яростный антисоветчик, а тут – самый махровый вульгарный социологизм рапповского закваса: Горький, дескать, не из глубин народа, а из буржуазный среды, и следовательно, его слава дутая. Не может быть талантлив человек из буржуазной среды. А ведь Иван‑то Алексеевич тоже был не со дна моря народного.

Нет, вообще‑то Бунин не отрицает одаренности Горького, но пишет, что это «примитивные литературные способности, как нельзя более подходящие для вкусов толпы». Но сам же пишет: «Уже давно шла молва о Горьком по интеллигенции». Разве это толпа? Или сообщает, что иные писатели так полюбили Горького, что даже, «подражая ему в „народности“ одежды, Андреев, Скиталец и прочие „подмаксимки“ тоже стали носить сапоги с голенищами» (между прочим, без голенищ сапог не бывает. – В.Б.). Разве упоминавшийся художник Нестеров или Леонид Андреев – толпа? А великая Ермолова! По словам самого Бунина, она так волновалась, сердечно приветствуя Горького.

Иван Алексеевич уж совсем не щадит свою писательскую репутацию, когда от общих слов вражды и ненависти переходит к конкретной критике произведений Горького. Например: «В 92‑м году Горький напечатал в газете „Кавказ“ свой первый рассказ „Макар Чудра“, который начинается на редкость пошло…» Ну, допустим, так и есть. Но ведь это же только начало рассказа, а он довольно большой. А вот к лицу ли старому писателю писать прозу в рифму: Кавказ – рассказ? Кроме того, ведь это же рассказ первый, и автору всего 24 года. Можно бы взглянуть и поснисходительней. Ведь история литературы, в том числе и русской, знает немало ужасных неудач с первыми публикациями: поэма «Ганц Кюхельгартен» Гоголя, драма «Дмитрий Калинин» Белинского, сборник стихов «Мечты и звуки» Некрасова… Иные из них бегали по магазинам, скупали свои творения и сжигали. А тут… Рассказ был напечатан 12 сентября 1892 г. В этот день Горький проснулся знаменитым. И, по точному замечанию Троцкого, – «колоссальная, выросшая в 24 часа популярность».

В другой раз Бунин обрушился на «Песню о соколе»: "Песня о том, как совершенно неизвестно зачем «высоко в горы вполз уж, а к нему прилетел какой‑то ужасно гордый сокол». Неизвестно зачем?.. Уж – тварь свободная, куда хочет, туда и ползет. А таким подходцем можно всю мировую поэзию раздраконить. «Выхожу один я на дорогу…» Зачем выходит? Чего ему дома не сидится у телевизора? Почему один, а не с подружкой? Ведь с ней веселее. А куда ведет эта дорога? Далеко ли по ней идти поэту?..

Но возникает вопрос. Если Горький обладал таким пошлым талантом и был так неприятен даже внешностью и манерами, то ведь тонкий писатель Бунин, эстет, стилист, должен был почувствовать это сразу и сразу должен бы отвернуться от вульгарного писателя с носом уточкой и воровской походкой. Что же заставляло на протяжении двадцати лет много раз встречаться с ним в Москве, Петербурге, Нижнем, в Крыму, а на Капри, говорит, «лет пять подряд мы с Горьким встречались каждый день, чуть не все вечера проводили вместе, сошлись очень близко». Что заставило потом распространять сплетню, что Горький «пишет совершенно безграмотно, и его рукописи кто‑то поправляет». Это уж на уровне солженицынских писаний о Шолохове…

Да, лучше бы я никогда не знал ваши воспоминания, Иван Алексеевич, не видел вас в таком облике. Тем более что ведь написано это было вскоре после смерти Горького, т.е. это как бы некролог. Даже упомянутый Троцкий, написавший статью о Горьком тогда же, не исключено, в один день с Буниным, закончил статью так: «Мы провожаем его без нот интимности и преувеличенных похвал, но с уважением и благодарностью: этот большой писатель и большой человек навсегда вошел в историю народа, прокладывающего новые исторические пути».

А воспоминания о Маяковском! Это такое злобное убожество, что невозможно читать. Всем, кто не по душе, приписывает все, что угодно. Например, Ленину: «Писатели должны непременно войти в партийные организации». Какая чушь! У нас даже руководители Союзов писателей России и СССР – Леонид Соболев и Константин Федин – были беспартийными. О Маяковском так: "Он писал, что имя Есенина «публикой осоплено». Я, конечно, не одобряю подобное словотворчество, но у Маяковского все‑таки по‑другому: «Ваше имя в платочках рассоплено». Есть разница!

И вот до каких пределов доходит ненависть: «Маяковскому пошло на пользу даже его самоубийство». Что такое? Оказывается, Пастернак написал на его смерть стихи. Если так, то можно сказать, что и Есенину пошло на пользу самоубийство: Маяковский написал об этом замечательные стихи. И Пушкину пошла на пользу его смерть: Лермонтов написал незабываемые стихи… Но вот Бунину, кажется, не удалось извлечь пользу из своей смерти, хоть она и пришла в 83 года, а не в 38.

Но в одном Бунин честен: он прямо говорит, что в 1917 году Горький «вдруг оказался для меня врагом». Тогда все понятно. Но Куняев‑то!.. На что ему соли насыпали Шевченко и Герцен, Горький и Маяковский, Асеев и Кочетов, Федин и Сельвинский?.. Зачем, как Бенедикт Сарнов, он и Бунина использует, как бульдога? А затем, что цель одна: участие в швыдковском погроме русской и советской культуры.

В этот же день часов в семь вечера у меня раздался телефонный звонок: «Владимир Сергеевич?..» Куняев! Я был уверен, что он позвонит, и думал, конечно, что станет извиняться за публичную истерику в служебном кабинете. Куда там!..

– Ты двурушник! – Он, видите ли, недолаял. – Расхвалил в газете работу моего сына о Павле Васильеве, звонил мне, что понравились воспоминания моей матери, а теперь написал в «Патриоте», как я мог их напечатать…

– Да, я дважды похвалил работу твоего сына, он собрал большой материал, и уже одно это радует, но у него много лишнего, работу надо сократить хотя бы за счет бесчисленных и непримечательных стихов давно и заслуженно забытых поэтов, за счет несуразных рассуждений о Горьком. Дай Бог твоему сыну усердия и удачи в дальнейшем, но кое в чем его надо и поправить… Нельзя же, например, писать о Горьком в духе своего отца – как о соседе по коммуналке, который на кухне бросил тебе в кастрюлю с супом таракана. Или вот он в совершенно издевательском духе пишет о Первом Всесоюзном съезде писателей, глумится даже над такими словами, прозвучавшими с его трибуны: «Первая рабочая республика – единственная вещь в мире, за которую я хотела бы жить и умереть». Что тут смешного? Прошло семь лет, и люди действительно умирали за эту республику. А автор ухмыляется: «Вдохновленные такими речами, отечественные делегаты заходились в ораторском экстазе». Или: «Посылая громы и молнии в адрес мировой буржуазии, „инженеры человеческих душ“ не забывали также о бдительности в своих рядах». Увы, как обнаружилось через пятьдесят лет, слишком часто забывали. Автору смешны и такие речи: «Внутри страны уцелели еще остатки капитализма, с которыми нужно бороться, которые нашептывают отсталой части рабочего класса и крестьянства свои старые песни. В самой партии есть еще чуждая мещанская засоренность». Над чем тут смеяться? Время показало, что именно так и было, ныне эти «старые песни» гремят на всю страну. Вон обновленное НТВ вопит: «Дайте волю своей алчности!..»

Автор покатывается со смеху над «зажигательными речами», в которых говорилось, что «надо держать лирический порох сухим». Понять смешливость автора просто невозможно.

Как и то, что большевиков, сохранивших нашу Родину от развала и уже к тому времени выводивших страну на передовые позиции в Европе, он называет «племенем разрушителей». Ну, это родовая закваска… Дальше автор переходит к самозабвенно выразительной декламации в духе Роя Медведева, Радзинского и подобных им светочей: «Абсолютное большинство делегатов XVII съезда партии пошло под нож. Подобно ему не уцелела треть делегатов писательского съезда. Будущие историки, надеюсь, проследят их судьбу…» Чего ж кивать на будущих историков? Прошло уже почти семьдесят лет. Вот сам и займись. Молодой, здоровый… Или тоже не очень?.. Когда я занялся проверкой того, что об этом же писал известный Антонов‑Овсеенко, то оказалось, что он не знает даже даты XVII съезда и сколько было делегатов. А ведь тоже: «Под нож!..» Как ножи‑то у них близко – за голенищем… Молодой автор не побрезговал воспользоваться даже доносами тайных агентов о кулуарных разговорах делегатов. Да мало ли что мы говорим в буфетах и курилках. Вот агент доносит, что Бабель, может быть, выходя из уборной, сказал кому‑то: «Посмотрите на Горького и Демьяна Бедного. Они ненавидят друг друга, а на съезде сидят рядом, как голубки». Так и поступают элементарно воспитанные люди. А Бабель что, хотел, чтобы они склоку устроили в президиуме?.. Так что твоему сыну, Станислав, есть о чем подумать. Это моему думать уже не о чем…

Да, я хвалил воспоминания и твоей матери. Я хвалил тебе по телефону и некоторые места твоих собственных воспоминаний, например, рассуждение о трусоватых литературных генералах. Да, да, да! Но все это никак не значит, что главному редактору можно в двадцати номерах своего журнала печатать свое сочинение, в десяти – родного сына, да тут еще и родная матушка. Во что превращается журнал?.. Как об стенку горох…

Переубедить Куняева хоть в чем‑нибудь дело безнадежное. За долгие годы мне не удалось это, кажется, ни разу, если не считать его вставочки «Погорячился Федя…». И не только мне, как увидим дальше. Он прет против самых очевидных фактов. Лет десять тому назад я однажды напомнил, что подлинную суть позорно знаменитой статьи Александра Яковлева «Против антиисторизма» в свое время не раскусили многие писатели, а иные и поддержали, например Станислав Куняев. Тот немедленно взвился: «Неправда! Я не поддерживал. Наоборот, я был против!» – "Позволь, – сказал я, – но вот же «Литературная Россия» за 8 декабря 1972 года. В ней, на шестой странице, отчет о работе пленума Московской писательской организации, который был целиком посвящен обсуждению статьи Яковлева. И здесь напечатано: "С. Куняев на конкретных примерах показал несостоятельность поэзии, «проливающей слезы над обломками старых храмов, убегающей от жизни под сень хат, крытых соломой, под своды церквей и мечетей, за частокол языка, на котором не говорят ни в городе, ни в деревне». Именно об этом писал и Яковлев. «Ложь! – снова, как пламя из Этны, взметнулся поэт, – У меня было совершенно противоположное. Меня извратили, мне приписали!» – "Да кто же этому поверит? – недоумевал я. – Пятнадцать человек выступили в поддержку, и только один бесстрашный бунтарь – против. И что ты был за птица, чтобы тебе приписывать чего не говорил? Ведь гораздо проще было в отчете просто замолчать твой бунт с помощью такой, допустим, фразы: «В обсуждении приняли участие также С. Куняев, Ф. Кузнецов и другие». На крайний случай возможен был и такой вариант: "Странным диссонансом прозвучало выступление поэта С. Куняева, к сожалению, не понявшего важности и актуальности проблем, поднятых в статье А.Н. Яковлева.

«Меня извратили! Меня изнасиловали – продолжал оратор. – Подними архив, найди стенограмму!» – «Нет, сударь, это была твоя забота – потребовать публикации по стенограмме или хотя бы пустить ее по рукам, как делал в других случаях. Ведь трудно поверить, что человек, который десятилетиями хранит даже свои надгробные речи, не сберег текста своего выступления на столь важном пленуме хотя бы в дневниковой записи, коих так много в воспоминаниях». Но, увы, ни тогда, по горячим следам, ни позже – ни слова протеста. Даже и теперь в воспоминаниях ни звука об этом, хотя статья Яковлева упоминается не раз. А ведь такой подходящий случай рассказать о грубом насилии над вольным поэтом в подтверждение того, что он, как гордо заявляет сейчас, «к идеологии не подлаживался». И наконец, почему «Литературной России» верить нельзя, а Куняеву при полном отсутствии доводов – надо? Выходит, или никакого героического бунта бесстрашной одиночки не было, или в интересах карьеры устраивало, что изнасиловали. Потому и молчал тридцать лет.

А вот один из недавних примеров. Уж очень разителен… После смерти Вадима Кожинова я написал о нем статью. Краткий вариант напечатала «Завтра», а полный предложил «Нашему современнику». Куняев энергичнейшим образом отверг его. Почему? А потому, что я исказил образ, напомнив, что в свое время Кожинов был диссидентом. «Нет! Это неправда! – негодовал Куняев. – Он никогда не был!» – «Да ведь сам в этом признавался, и неоднократно, и не где‑нибудь, а на страницах „Нашего современника“, даже называл исходный толчок, источник своего диссидентства – беседы с Бахтиным». – «Нет! Нет! Ложь! Не был!» – «Он не был антисоветчиком, т.е. человеком, который в той или иной форме выступает против Советской власти, советской идеологии, как Солженицын или Шафаревич. Но что такое диссидент? Это слово пришло к нам из истории церкви и означает „инаковерующий, инокомыслящий“. Это, так сказать, „вещь в себе“. И таким вот диссидентом в себе Кожинов был». – «Нет! Нет! Нет! Клевета!»

Господи, ну какая упертость!

В этом году уже после смерти Кожинова вышел его двухтомник «Россия, век XX». Он и там оставил покаяния о своем диссидентстве: «Многое из того, что произошло в 1929‑1933 годы, мне стало известно (прежде всего, из бесед с М.М. Бахтиным) еще в начале 1960‑х годов, и должен признаться: я пришел тогда к полнейшему „отрицанию“ послереволюционного пути страны» (т. 1, с. 190). Здесь удивительна прежде всего неадекватность: из‑за 4 «нехороших» лет человек отвергал почти 50 лет советской истории родной страны. Но он настаивал: «В свое время я безоговорочно „отрицал“ все то, что свершилось в России с 1917 года. Это было как раз в „разгар“ хрущевского правления, а к середине 1960‑х годов сравнительно краткий период моего радикальнейшего „диссидентства“ уже закончился» (т. 2, с. 366). Чего еще надо? "Безоговорочно «отрицал»… "Радикальнейшее «диссидентство»! Как уже отмечалось, в своем письме Кожинов злоупотреблял кавычками, тем самым придавая иным речениям двусмысленность, даже неясность. Думаю, что в данном случае кавычки означают именно невысказанность диссидентства, сугубо внутренний характер радикальности, т.е. публичных выступлений и поступков такого рода у него не было.

Но вот что с гордостью поведал в прошлом году Г. Ганичев в беседе с В. Бондаренко в «Завтра». Несколько московских литераторов летели из Тбилиси в Москву. И когда пролетали над донской землей, В. Кожинов и С. Семанов встали и предложили почтить молчанием память погибшего в этих краях генерала Л. Корнилова, руководителя первого мятежа против революции, одного из главных организаторов Белой армии. Все встали. В. Ганичев был тогда главным редактором «Комсомольской правды». А на дворе стоял 1972 год.

В другом месте он уточняет и даже «оправдывает» ту пору своего развития: «В первой половине 1960‑х годов (это на четвертом‑то десятке жизни! – В.Б.) я проникся „диссидентскими“ воззрениями и, в сущности, вообще „отрицал“ всю советско‑социалистическую систему. Полагая, что и у меня и у других людей моего поколения и круга это был своего рода неизбежный и по‑своему нужный этап развития» (там же, с. 336). И опять, уже прямо‑таки навязчиво: «Я пережил период (правда, не очень долгий) полнейшего „отрицания“ Революции – то есть всего происходившего в стране после 1917 года. Теперь я понимаю, что эта „стадия“ отрицания была по‑своему оправданной или даже необходимой» (там же, с. 377)

В. Кожемяко по своему обыкновению пытается смягчить: «Кожинов шел к пониманию этих 70 лет не так‑то просто. Был у него период, когда у него было отрицание многого (!) из этих лет». Да не многого, Виктор Стефанович, а «всего, что произошло после 1917 года», «всей советской системы». Но, слава Богу, что Кожемяко хоть частично‑то признает кожиновское диссидентство и даже призывает Куняева: «Согласитесь, что он шел к пониманию непросто…» Но куда там! Собеседник и бровью не повел, и словечка согласного не молвил. Какая бульдозерная твердость русского духа!..

У Кожинова было любимое выражение: «Ведь если вдуматься…» Так вот, ведь если вдуматься, его диссидентство – поразительная и загадочная вещь. Да, безоговорочно, радикальнейшим образом он полностью отрицал все! Что же именно? Напомним только главное: спасение большевиками Родины от развала и гибели в 1918‑1922 годах, возрождение и расцвет экономики и культуры страны в 20‑30‑е годы, «Клима Самгина», «Тихий Дон» и «Хождение по мукам», Прокофьева и Шостаковича, всемирно‑историческую Победу над германским фашизмом в 1941‑1945 годы, «Василия Теркина», послевоенное восстановление народного хозяйства, овладение атомной энергией, превращение отсталой России во вторую супердержаву мира, пуск в 1954 году первой в мире АЭС, вывод в космос в 1957 году первого в мире спутника Земли и постройку первого в мире атомного ледокола, доставку в 1959 году на Луну Государственного герба страны, а затем первого в мире лунохода, первый в мире полет советского человека в космос в 1961 году, полет первого в мире трехместного космического корабля в 1964 году… И обо всем этом и о многом сверх того начитанный и любознательный Кожинов прекрасно знал, а то, что было с конца тридцатых годов, и видел собственными глазами… И был он не студентиком, когда его хватил удар диссидентства, ему шел четвертый десяток, – взрослый зрелый человек. Так в чем же дело? Где разгадка?

Думаю, разгадка в том, что психологическая и душевная предрасположенность к диссидентству была у Кожинова с юности. Вот он рассказывает об одном эпизоде своей только что начавшейся студенческой жизни: "В первые дни сентября 1948 года Игорь Виноградов, впоследствии один из ведущих сотрудников «Нового мира», был избран «комсоргом» группы. Произнося полагающуюся по этому поводу речь, Игорь восторженно процитировал высокоидейные «строки Маяковского». Даже теперь Кожинов писал об этом довольно странно. Почему комсорг опять же в кавычках? Это было живое, реальное, конкретное по смыслу слово. Что за «полагающаяся речь»? Меня избирали комсоргом и в школе, и на фронте, и в Литинституте, и я не помню, чтобы произносил при этом какие‑то «полагающиеся» речи. Наконец, почему прочитанные стихи Маяковского названы высокоидейными в кавычках? Надо думать, они такими и были. Другое дело, может, здесь не очень уместны.

Но главное дальше: «Отведя Игоря в сторону, я спросил: неужели он считает, что строки эти были написаны „от души“, а не ради денег и почестей? И в ответ Игорь долго и горячо убеждал меня в обратном, притом было совершенно ясно, что он говорит с полнейшей искренностью». Да, Виноградов, впоследствии диссидент, тогда думал и чувствовал, воспринимал стихи Маяковского как большинство нормальных советских людей, в частности, его сверстников‑студентов, никому из них и в голову не приходили деньги. А Кожинов, в противоположность им, был убежден, что советский поэт не может написать высокоидейные патриотические стихи от души, а только – ради денег. Это и есть фундамент, основа, почва диссидентства. И всего в восемнадцать лет! Так что на четвертом десятке жизни слова М.М. Бахтина упали в почву, давно и хорошо унавоженную антисоветизмом.

Слава богу, Вадим Кожинов довольно быстро прозрел и никаких, так сказать, целостных диссидентских публикаций у него не было, но следы прошлого нередко давали о себе знать в иных его рассуждениях до самой последней поры. В упоминавшейся последней книге крайне удивляет рассказ, связанный с Евтушенко: «На студенческом фестивале в Хельсинки в 1962 году имел место неприятный эпизод: молодые финны – как тогда сообщалось, потомки погибших на советско‑финской войне – бросали камни в автобус с делегацией СССР». Та война была в 1939‑1940 годах. Интересно, а что делали в это время на фестивале «потомки» участников немецко‑финской агрессии против СССР в 1941‑1944 годы? Но читаем дальше: «Вернувшись в Москву, Евтушенко опубликовал об этом стишки „Сопливый фашизм“. Встретив его в ЦДЛ, я сказал, что стыдно писать подобное; вспомни, что Твардовский назвал эту войну „незнаменитой“, то есть недостойной славы…» Это поразительно…

Какая литературщина! Какой догматизм! Лауреат Ленинской премии Твардовский сказал – и не смей по‑другому. Вы подумайте только: за границей, на чужбине во время прекрасного всемирного праздника на глазах множества иностранцев негодяи забрасывают камнями наших ребят, нашу национальную делегацию. Это государственное оскорбление, а для русского патриота всего лишь – «неприятный эпизод». Евтушенко встал на защиту своих, негодует против наглой вылазки, возможно, даже опасной для жизни наших ребят, а этот патриот целиком на стороне оскорбивших его Родину подонков, он считает своим долгом еще и отчитать поэта, вступившегося за честь родной страны: «Стыдно!..»

Да ведь здесь вражда к литературному противнику затмила чувство к Родине. И человек не понимал этого в тридцать лет, не понял и в семьдесят. В таких случаях невольно хочется защищать даже Евтушенко тех времен. Точнее говоря, не его, а саму родную страну. В других случаях у патриотов такого рода чувство к Родине столь же решительно оттесняется и литературной симпатией, как у того же Кожинова – почтением к Солженицыну, попыткой оправдать даже его грязную возню против Шолохова, как это было в беседе с В. Кожемяко в «Советской России» 3 декабря 1998 года. Надо отметить, что для кружка этих патриотов крайне характерно главенство литературных страстей над всем остальным.

А слово «незнаменитый», кстати, вовсе не означает «недостойный славы». В числе многих толкований, которые Даль дает слову «знаменитый», есть и такие: «великий», «весьма известный», «прославленный». А мало ли солдат даже и Великой Отечественной осталось непрославленными, хотя и достойны этого. Ныне же говорят еще и так: «печально знаменитый» и даже «позорно знаменитый»… Да, финская война не была великой, это локальная война. Да, о ней многое оставалось неизвестным. Да, она не была прославлена, она померкла в великой трагедии и великой славе тут же грянувшей Отечественной войны. Но тысячи солдат и офицеров, сложивших головы тогда, заслужили славу и нашу вечную благодарность. Они прорвали линию Маннергейма, заставили финнов просить мира, выполнили все задачи, которые ставились в этой войне: в условиях уже бушевавшей в Европе мировой войны отодвинули границу от Ленинграда, завоевали необходимые для нашей обороны базы и тем самым предотвратили захват летом 1941 года второй столицы нашей Родины. Кожинов словно и не ведает, что ведь финны, как немецкие прихвостни, воевали против его Родины еще и в «знаменитой» войне…

Уже не раз так или иначе была затронута военная тема. В. Кожинов и С. Куняев по возрасту не могли быть на войне, и в армии они не служили. Что ж, это выпадает не всем. Они были на военных сборах: первый, кажется, всего разок, второй – два. Один из своих сборов, проходивших во Львове, Куняев описывает так: «Мы в ту золотую осень 1965 года то коротали время в окружной военной газете, то читали стихи студентам, то позировали скульптору Флиту, потягивая красное вино…» То, как помним, в гостях у Петренко под водочку глумились над Шевченко, закусывая украинским салом… Словом, человек пороху не нюхал, портянки сушил недолго, и вдруг читаем, что, попав второй раз на сборы, он писал жене: «Ненавижу армию. Если б ты знала, как эта организация не считается с человеком, с его привычками, настроениями, способностями, как она обстругивает каждого человека…» Ну, еще можно понять, если это писал бы вчерашний восемнадцатилетний школьник, как мои ровесники, оказавшиеся в 1941‑1942 годах в армии, а вскоре и на фронте. Но Куняеву здесь уже без малого 25 лет, почти ровесник Андрея Болконского в Аустерлицком сражении, окончил институт, работает, женат. А в ту пору в армии еще служили участники Великой Отечественной, и никакой дедовщиной пока и не пахло… Мемуарист поведал нам, что в десять лет прочитал все четыре тома «Войны и мира» вместе с двумя эпилогами, в которых я лично до конца еще не разобрался. Так вот, во втором томе есть описание того, как Николай Ростов возвращается из отпуска в свой полк: «Когда Ростов подъезжал к полку, он испытывал чувство, подобное тому, которое он испытывал, подъезжая к Поварскому дому (т.е. к родному дому на Поварской улице в Москве. – В.Б.) Когда он увидел первого гусара в расстегнутом мундире своего полка, когда он узнал рыжего Дементьева, увидал коновязи рыжих лошадей, когда Лаврушка радостно закричал своему барину: „Граф приехал!“ – и лохматый Денисов, спавший на постели, выбежал из землянки, обнял его, и офицеры сошлись к приезжему, – Ростов испытал такое же чувство, как когда его обнимала мать, отец и сестры, и слезы радости, подступившие ему к горлу, помешали ему говорить. Полк был тоже дом, и дом неизменно милый и дорогой, как и дом родительский». В десять лет Куняев не мог понять чувство Николая Ростова. Но он не понимал их и в двадцать пять, не понимает и под семьдесят… Конечно, у него не было Лаврушки, но, как видно, не было и друга Денисова: «Я проклинал армию, ее режим, ее бесчеловечность в негодующих письмах матери, жене, друзьям, плакал и вздыхал о свободе личности, а вернувшись после службы (аж двухмесячной?! – В.Б.) домой, с жадностью записывал рассказы тети Поли, только что вернувшейся из Магадана после 17 лет тюремной и ссыльной жизни». В другом месте об этой тете Поле сказано, что сидела она не в тюрьме, а в лагере, и лишь пять лет, а двенадцать как вольнонаемная работала на швейной фабрике, и «вернулась в 1956 году в Калугу весьма богатой по тем временам женщиной». Но как примечательно, что сразу после «службы» в ненавистной организации, где не считаются с привычками и настроениями, кинулся к бывшей заключенной, в надежде, надо полагать, на антисоветские рассказы о том, как и в лагерях тоже не считаются с настроениями… С чем сравнить такое отношение к армии? А.Солженицын в упоминавшейся книге цитирует «Записки русского еврея» Г.Б. Слиозберга: «По отсутствию товарищества и вечной обособленности еврейского солдата военная служба представлялась для евреев самою грозною и тягостною из всех повинностей» (с. 150).

Могут сказать: «Что ж, Николай Ростов! Гусары, графы, денщики, дом на Поварской – все это слишком давно было!» Правильно. Но вот прошло почти 140 лет, и 29 марта 1945 года я, не гусар и не граф, а сержант Красной Армии в Восточной Пруссии под Кенигсбергом записываю в своем дневнике: «Сегодня ночую последнюю ночь в роте. Посылают на курсы зенитчиков. Прощай, рота! 27 месяцев протекло здесь. Как я ко всему и ко всем привык! Ухожу с таким же чувством, с каким уходил из дому… Итак, мой путь лежит в деревлю Вилау километрах в восьми от Тапиау… О чем я жалею в роте? Единственно о друзьях. Как я привык к Адайчику, Райсу, Шуре Бароновой, ко всем. А как трудно будет привыкать ко всему новому… Итак, в путь. Прощай рота!» Тогда я еще не читал «Войну и мир», но посмотрите: граф Ростов возвращался в свою часть, как в родной дом на Поварской, и я, комсомолец, покидал свою часть, как родной дом в Измайлове… А вот запись 3 апреля: "Напрасно я прощался с ротой, видно, здесь и войну кончать придется. Подполковник Лантух дал мне неверный адрес: курсы не в Вилау, а в Швиндау. Я два дня проблуждал, устал, как черт, и пропала всякая охота идти на эти курсы. И потом, серьезно‑то говоря, ведь так хочется встретить окончание войны в своей родной роте, среди старых друзей… Дома (!) меня ждали два письма от Нины, одно от мамы и одно от капитана Шевцова из «Разгромим врага»…

Дня через два начался штурм Кенигсберга… После его взятия нашу часть уже летом перебросили на Дальний Восток, в Куйбышевку‑Восточную. Там мы приняли участие в скоротечной войне против Японии, в разгроме Квантунской армии на территории Маньчжурии. Не помню, почему, из Маньчжурии я возвращался не со всей частью. В дневнике за 21 сентября 1945 года читаю: «От Амура мы с Потеминым поехали одни. Доехали довольно хорошо… Как приятно было идти по темным, но знакомым улицам Куйбышевки».

И в этот же день позже: "Сейчас демобилизационная лихорадка: старики и девушки‑связистки уже сдают оружие, готовятся. А ей‑богу грустно расставаться с некоторыми девчатами, и не только с девчатами… Сегодня им, демобилизующимся, выдали медали «За Победу». 26 сентября: "Вчера проводили стариков и девчат. Я и не представлял, что так грустно будет расставаться!

На студебеккерах в две очереди отвезли их на станцию. Ждать там пришлось недолго. Штурмом взяли вагон, втиснули всех, усадили… Я забрался в вагон, несмотря на страшную тесноту, сквозь мешки, сидора, пассажиров. Добрался до самого конца вагона, где за горой мешков сидела Саня Баронова. Попрощался с ней, крепко пожал ей руку. Она как‑то жалко улыбалась. А потом пошел обратно к выходу, пожимая руки, прощаясь, желая счастья и доброго пути. Мне отвечали тем же. Все были возбуждены, взволнованы – и старики и девушки. Ведь три года прожили вместе!.. Наконец, свистки. Поезд пошел…

Как сразу пусто, тихо стало в казарме. Раньше шум надоедал, а теперь мы были бы рады этому шуму, суматохе, толкотне… А вчера было просто невыносимо. Захотелось напиться, чтобы потерять ощущение времени. Но не удалось, несмотря на все старания Адайчика".

Какова суть этих давних записей? Она та же, что у Николая Ростова: сослуживцы – самые близкие и дорогие люди, своя часть – родной дом.

Куняев пишет: «Два месяца сборов были для меня хорошей школой… Я почувствовал, что нащупал какое‑то необходимое понимание хода истории». Это остается декларацией, и трудно понять, как из ненависти к армии, проклятий ее и тоски по «правам человека» может родиться понимание «хода истории». Понятно, конечно, что за два месяца далеко не для всякого казарма станет родным домом, но зачем сейчас‑то, когда в армии так тяжело, рисовать картину, будто бы так и всегда было? Разве трудно понять, какое впечатление производят слова «я ненавижу армию…» в устах главного редактора патриотического (да?) журнала?

В нашем первом телефонном разговоре возникла и военная тема. Я сказал:

– Ты стыдишь других за то, что не знают, какой скорбный у тебя анализ урины. А сам не знаешь вещи поважней. Вот у тебя встретились два фронтовика. «Ты где воевал?» – «На Центральном фронте. А ты?» – «И я на Центральном! В какой армии?» – «В Тридцать восьмой». – «И я в Тридцать восьмой! Калугу брал?» – «Брал». – «Давай выпьем!» Прекрасная встреча. Только мы о наших и союзных городах говорили не «брал», а «освобождал». Так и на наших медалях выбито: «За освобождение Варшавы», но – «За взятие Кенигсберга»… А ты знаешь, когда освободили твою родную Калугу?

– В конце декабря.

– Правильно, тридцатого. Так вот, никакого Центрального фронта тогда не было, его расформировали еще в августе.

– Я верю этим фронтовикам с десятого года рождения, а не тебе. Они так говорили.

– Да мало ли что люди говорят, особенно когда перед ними бутылка, да еще старики под восемьдесят. И 38‑я армия никакого отношения к освобождению Калуги не имела, она воевала на Украине. А освободила город подвижная группа генерал‑майора Попова войск 50‑й армии Западного фронта, в рядах которой, кстати, я прошел путь от твоей Калуги до Кенигсберга.

– Не верю!

– Ну зайди ко мне, покажу книги, карты, красноармейскую книжку, воспоминания моего командарма Ивана Васильевича Болдина. Пятидесятая армия! Могу и состав этой ПГ назвать: 154 сд, 112 тд, 31 кд… Между прочим, командиром этой кд – кавалерийской дивизии был подполковник Михаил Дмитриевич Борисов, мой родственник…

– Не верю!

И здесь – все та же упертость!

А что его старички‑фронтовички дальше плетут под водочку! «Взяли в плен двести пятьдесят эсэсовцев и тут же на путях порешили». И у поэта‑гуманиста ни малейшего сомнения, никакого вопроса. Словно ему достоверно известно, что в Красной Армии так именно заведено было – расстреливать пленных. Его другое интересует: «А дезертиры из ваших деревень были?» Так ты на кого работаешь, патриот?.. Оказывается, этот текст входил в его книгу «Огонь, мерцающий в сосуде», за которую в 1987 году получил Государственную премию им. Горького. И тогда еще директор издательства «Современник» Николай Елисеевич Шундик – царство ему небесное! – уговаривал опустить это место: «Немецкая волна» найдет время повозиться, целую передачу устроит. Зачем это нам?"

Но дело не только в этом – зачем? Шундик на войне не был и, возможно, тоже принимал брехню за чистую монету. Но это же именно брехня, ложь! Клевета на родную армию! И с какой легкостью, не приводя никаких доказательств, сует он ее в свою Книгу Жизни! С какой свирепостью, как за великую драгоценность, держится за нее зубами пятнадцать лет!.. Вот и Феликс Чуев, не тем будь помянут, еще круче брал, уверяя, например, что на Ленинградском фронте Жуков «батальонами расстреливал своих». Знать, и ненужны ему были для обороны города солдаты…

Вот такие патриоты… Хоть на иностранцев посмотрели бы! Незадолго перед отставкой Клинтона по одной телепрограмме проскочил такой антиамериканский сюжетик. Во время войны в Корее (1950‑1953 гг.) при паническом отступлении американских войск они должны были пройти через довольно узкий тоннель, который оказался забит корейскими беженцами. И что же? Американцы огнем проложили себе дорогу к бегству среди сотен трупов. И вот сейчас нашлись люди, которые провели расследование, разыскали живых свидетелей, составили надлежащие документы и потребовали от США извинения и материальной компенсации. И как же поступил душка Клинтон? Он ответил: «Да, расстрел был, отрицать невозможно, но нет доказательств, что огонь по беженцам солдаты открыли по приказу командования. Следовательно, это было не что иное, как стихийное бедствие, ответственность за которое не может нести никто». И все! Шиш вам, а не извинение. Получите плевок, а не компенсацию… А тут – сами своими руками взваливают на свою армию, на свою родину страшенное преступление. И красиво объявляют это «полнотой картины жизни»… Почему не последовал совету старшего товарища? Чхал он на все советы.

И тут же устами одного из собутыльников в сотый раз повторена едва ли не самая грязная побрехушка всех волкогоновых и Сорокиных, всех антисоветчиков: «Да жить и в лагере по‑разному жили. Помню, рядом с нами французский барак стоял – они на простынях спали! В волейбол играли! Им Красный Крест помогал… А мы в Красный Крест не входили». Потому, дескать, и морили русских голодом, потому и погибли в плену 3 миллиона… Французы, говоришь? Да откуда же у немцев могло быть особенно враждебное чувство к ним, если они в 1940 году не пожелали и не смогли сопротивляться вторжению вермахта даже половину того срока, что продержалась одна наша Брестская крепость, а объявили свою столицу открытым городом и через несколько дней капитулировали. Чего ж после такого подарка не снабдить французских пленных простынками, даже если их оказалось там 1 миллион 547 тысяч. А когда в конце 1942 года американские войска под командованием Эйзенхауэра высадились в Северной Африке, им там пришлось сражаться не с немцами, а с 200‑тысячной французской армией под командованием самого военного министра профашистского петеновского правительства Франции адмирала Жана Дарлана, и хотя эта армия тоже вскоре капитулировала, но ей удалось все‑таки истребить 584 американца и 597 англичан. Чего ж после такой поддержки немцам не разрешить французским пленным играть в волейбол!

И вот что еще интересно. В. Кожинов приводит данные: из общего количества 3 770 290 вражеских солдат, взятых нами в плен, 464 147 – французы, бельгийцы, чехи. Надо полагать, что основную часть составляли здесь именно французы. И ведь это только пленные! А сколько всего их воевало против нас? По подсчетам дотошного демографа Б. Урланиса, воюя на стороне Германии, погибло от 40 до 50 тысяч французов, а защищая свою родину, погибло 84 тысячи. Как видим, цифры сопоставимые. И Кожинов глубоко прав, когда пишет, что пока многонациональная армия под немецким командованием «одерживала победы на русском фронте, Европа была в общем и целом на ее стороне». Именно этим, а не Красным Крестом определялось положение пленных в немецких лагерях. Такое впечатление, что вот это Кожинов написал специально для своего друга Куняева: «Виноват, мол, опять Сталин, не подписавший в 1929 году Женевскую конвенцию о военнопленных. Эта версия давно и убедительно опровергнута, но тем не менее доверчивым читателям продолжают внушать, что в уничтожении миллионов действительных и мнимых военнопленных виноваты‑де не враги, а свои» (Цит. соч., т. 2, с. 122). Да чего тут доказывать! Если немцы разорвали в клочки, так сказать, персональный договор о дружбе, то с какой стати стали бы они считаться с какой‑то коллективной конвенцией.

С отменным тщанием доносит до нас Куняев из уст то ли упившихся собутыльников, то ли Валерии Новодворской еще и такую подлую дичь о Красной Армии и о Сталине: «В госпитале работал. Выхожу раз в коридор – стонет раненый. Смотрю, у него нет одной руки до локтя, другой до кисти, и ног нету выше колена… Вроде был приказ Сталина усыплять таких: да потом, говорят, отменили…» И у автора опять – ни удивления, ни вопроса, ни протеста. Словно так и надо. Воспитали демократы…

Весьма примечательны сильнопатриотические размышления С. Куняева об известной книге маркиза де Кюстина (1790‑1857) «Россия в 1839 году», которые увязаны им, как ни странно, тоже с военным вопросом. Он пишет: «Аристократ Кюстин был в одном стане с „революционерами“ всех мастей (свежо сказано, правда? – В.Б.). Лишь бы против России. Он даже в любви к декабристам объяснялся: „Мы, люди Запада, революционеры и роялисты, видим в русском государственном преступнике невинную жертву абсолютизма“. Ну, прямо‑таки говорил, как Ленин или Троцкий с Луначарским, а не как французский аристократ!» Во‑первых, заметим, неужто Куняеву неизвестно, что «в любви к декабристам объяснялись» очень многие замечательные люди, и в частности, поэты – от великого Пушкина («Во глубине сибирских руд храните гордое терпенье…») до знакомого ему Асеева («Голубые гусары»), которого он объявил «сапогом». Тем более что на вопрос Николая, где бы он был, если 14 декабря находился бы в Петербурге, Пушкин, не колеблясь, ответил: «Ваше величество, на Сенатской!» Так что Ленин (Троцкий меня тут не интересует, и его высказываний о декабристах я не знаю) в данном вопросе оказался в весьма достойной компании. А для апологетов «божьих помазанников» декабристы, конечно, преступники.

Читаем дальше: «Многие великие люди прошлого отозвались о книге Кюстина с презрением». Следуют имена: Тютчев, Жуковский, Вяземский – и подтверждающие оценку цитаты из них… «Один только Герцен приветствовал антирусскую эпопею». Почему приветствовал? А потому, что, как помним, «понятие чести у него было полностью разрушено». Допустим. А почему же нет цитаты, как в остальных случаях? Минутку…

«Книга Кюстина была издана во Франции в 1843 году, – пишет Куняев, – за десять лет много раз переиздавалась на французском, английском, немецком, шведском и прочих языках. Общий ее тираж был по тем временам огромен, более 200 тысяч. И когда за десять лет она обработала умы и души миллионов европейских обывателей и их правительственных элит, когда вся читающая Европа пришла к выводу, что такая Россия недостойна существования, то армада англо‑франко‑турецких кораблей появилась в Черном море, и началась Крымская война…» Вот он, военный аспект темы. Итак, виновники войны наконец установлены: Кюстин и его злокозненная книга. Прочитали ее в Европе и ахнули: ба! Россия‑то, оказывается, империя зла, надо ее уничтожить! Но тут возникают вопросы. Во‑первых, чего полезли турки, ведь они, судя по всему, не читали книгу. Во‑вторых, с другой стороны, почему прочитавшие книгу немцы и шведы, давние противники России, не ринулись вместе с начитанными французами и англичанами против империи зла? В‑третьих, войну начали не англо‑французы, направившие корабли в Черном море, а турки, и не на Черном море, а на Балканах. Когда же, в‑четвертых, эти корабли появились в Черном море, то сама Россия объявила войну Англии и Франции, видимо, с целью отомстить за книгу де Кюстина. Как известно, Крымскую войну еще называют Восточной. Странно. Надо бы назвать Литературной.

Однако закончим о книге француза. Почему же все‑таки Куняев не привел в нужном месте суждения Герцена о ней? Да просто потому, что они не оставляют камня на камне от новаторской концепции литературного происхождения Крымской войны. Отношение Герцена к этой книге было не однозначным, не прямолинейным. Он, в частности, писал: «Без сомнения, это самая занимательная и умная книга, писанная о России иностранцем. Есть ошибки, много поверхностного, но есть истинный талант путешественника, наблюдателя, глубокий взгляд, умеющий ловить на лету… Всего лучше он схватил искусственность, поражающую у нас на всяком шагу, и хвастовство теми элементами европейской жизни, которые только и есть у нас для показа». Да не об этом ли писал хотя бы и Грибоедов: «Ах, Франция! Нет в мире лучше края…» Да не об этом ли и ныне надо ежедневно на площади в рельсу бить при виде хотя бы повсеместного у нас американского холуйства… Еще: «Несмотря на свое положение, русский крестьянин обладает такой ловкостью, таким умом и красотой, что возбудил в этом отношении изумление Кюстина». Или: «Он оценил национальный характер – это большое достоинство. Он сумел в грубой, дикой и рабством искаженной физиономии разглядеть черты высоких свойств, прекрасных надежд и намеков… Теплое начало его души и добросовестность сделали особенно важной эту книгу, она вовсе не враждебна России, напротив, он с любовью изучал нас и, любя, не мог не бичевать многого, что нас бичует». И однако же: «Тягостно влияние этой книги на русского человека, голова склоняется к груди, и руки опускаются; и тягостно оттого, что чувствуешь страшную правду, и досадно, что чужой человек дотронулся до больного места, и миришься с ним за многое, и более всего за любовь к народу». И наконец: «Книга эта действует на меня как пытка, как камень, приваленный к груди; я не смотрю на его промахи, основа воззрения верна, и это страшное общество, эта страна – Россия. Его взгляд оскорбительно много видит» (Собр. соч., т. 3 и 9). Как мы видели, Куняев может говорить все, что хочет, но утверждать, что Герцен – человек, «родившийся эмигрантом», человек, у которого «понятие чести полностью разрушено», что он в приведенных строках «приветствовал антирусскую эпопею», значит нарушать приличие в особо крупных размерах. И что это за садистский патриотизм – не читая, вытаптывать писателей родной литературы!

А между тем книга Кюстина чрезвычайно привлекает внимание Куняева еще и с другой стороны. Он пишет: «Многие годы я неторопливо разгадываю „историческую основу“ лермонтовского стихотворения „Родина“. Конечно же, его можно понимать, как некий ключ к спорам между славянофилами, западниками и идеологами официальной государственности. Но, лишь внимательно прочитав маркиза де Кюстина, я предположил, что „Родина“, может быть, является косвенным или даже прямым откликом Михаила Юрьевича на сочинение французского литератора». Тут мы вынуждены спустить исследователя с литературоведческих заоблачных высот, где звезда с звездою говорит, на грешную землю, где шумит темный дуб: книга Кюстина опубликована в 1843 году, а Лермонтов погиб, как должен знать великий русский патриот, в 1841‑м. Так что, ни прямого, ни даже косвенного ответа маркизу поэт никак не мог дать. Лучше бы аналитик сопоставил книгу де Кюстина не со стихотворением Лермонтова, а с сочинениями Солженицына. Они были изданы не только в Европе – во всем мире, и не в 200 тысяч, а миллионными тиражами, и сыграли, реальную роль в холодной войне с горячими последствиями против России. И в тиражировании этих сочинений г‑н Куняев принял прямое, непосредственное и чрезвычайно энергичное участие. Но об этом – потом…

И последняя закавыка с книгой де Кюстина. Вот цитата: "Поскольку широкое распространение получили лишь ее значительно и тенденциозно сокращенные переводы на русский язык, она считается «антирусской», всячески, мол, дискредитирующей Россию. В своей статье под названием «Маркиз де Кюстин как восхищенный созерцатель России» (журнал «Москва», 1999, № 3) я стремился показать, что в действительности этот весьма наблюдательный француз был (при всех возможных оговорках) потрясен мощью и величием России; в частности, на него произвел огромное впечатление факт создания столь могучей державы на столь северной территории: «Эта людская раса оказалась вытолкнута к самому полюсу. Война со стихиями есть суровое испытание, которому Господь пожелал подвергнуть эту нацию‑избранницу, дабы однажды вознести ее над многими иными».

Откуда эти возвышенные слова? Представьте себе, из статьи Вадима Кожинова «Россия как цивилизация и культура». Где эта статья была напечатана? Представьте себе, в журнале «Наш современник» (№ 5, 2000), который г‑н Куняев столь многоуспешно редактирует вот уже двенадцать лет, иногда отвлекаясь на выпивки, дебоши и юбилеи. Когда я ему еще тогда в редакции сказал о статье Кожинова, он, конечно, как всегда, стал решительно отвергать: «У него совсем не о том, о чем у Герцена!» Да как же не о том? Сличи цитаты… Я книгу де Кюстина не читал, но что‑то подсказывает мне, что в суждении о ней правы Герцен и Кожинов, а не Вяземский и Куняев.

К сожалению, в раздумьях о Великой Отечественной войне, как порой и о Великой Октябрьской революции, на Вадима Кожинова не всегда можно опереться, как это удалось нам в вопросе о книге де Кюстина… Вот рассуждая о том, что‑де после каждой революции рано или поздно происходит реставрация, он пишет: во Франции после революции 1789 года реставрация наступила довольно скоро, а у нас «нечто подобное реставрации началось только в 1991 году, т.е. не через четверть века, а через три четверти». Это не так. У нас было не «нечто подобное реставрации», а отказ от многих революционных крайностей, излишеств, и началось это еще в 1934 году с решительной критики Сталиным статьи Энгельса «Внешняя политика русского царизма». Вслед за этим с разумной постепенностью были возвращены звания маршала (1935), генерала (1940), офицера (1941‑1942)… Впрочем, еще в 1920‑е годы мы напевали: «Ведь с нами Ворошилов, первый красный офицер…» Уже в войну были учреждены ордена Суворова, Кутузова, Александра Невского (все три – в 1942 г.), орден Славы на георгиевской ленте (1943), введены погоны (1943), ордена Ушакова, Нахимова (оба – в 1944 г.), в 1943‑м была поддержана церковь, разрешен колокольный благовест, избран патриарх. Вскоре после войны Красная Армия стала Советской и т.д. – вплоть до восстановления еще в 1936 году новогодней елки, запрещенной, между прочим, вовсе не большевиками в 1917‑м, а царским правительством еще в 1914‑м как «католической затеи»…

Но читаем дальше: «Быстрая реставрация во Франции определялась, конечно же, ее военным поражением в 1812‑1814 годы. И если бы в 1941‑1945 гг. мы потерпели поражение, у нас произошло бы то же самое» (цит. соч., т. 2, с. 381). Что – то же самое? Во Франции вернули Бурбонов, и сделали это сами французы. А у нас немцы вернули бы Романовых и весь прежний строй? Примерно так думал когда‑то и Солженицын: «Что за беда, если бы победили немцы! Справляли елку на Новый год, стали бы, как при царе, на Рождество». Но даже он не думал, что немцы вернут Романовых, ибо тут же добавлял: «Вешали портрет с усами, стали бы вешать с усиками», т.е. портрет того самого, кто еще до нападения на нас изрек: «Россия должна быть уничтожена!» Со всеми ее Романовыми в прошлом и большевиками в настоящем, со всеми орлами и красными знаменами…

Можно привести еще немало таких странностей в сочинениях В. Кожинова. Так, в книге «Россия, век XX. 1939‑1964», являющейся продолжением той, о которой только что шла речь, в главе «Итоги войны» он писал: «Наших воинов погибло в боях в 1,7 раза больше, чем вражеских, и это объясняется главным образом (!) более высоким уровнем выучки, дисциплины и технической оснащенности армии врага» (с. 128). Тут все неверно. Во‑первых, не в 1,7 раза больше, а в 1,3. Это сейчас общепризнано. Во‑вторых, автор говорит о войне так, словно она была 3‑4‑месячным блицкригом, как и планировали немцы. А она длилась почти четыре года. И если в начальную пору, примерно до конца 1942 года, вермахт действительно имел более высокий уровень выучки (опыт двух лет войны в Западной Европе!) и технической оснащенности, то ведь потом все изменилось: мы решительно превзошли врага и в том и в другом. Однако автор настаивает на постоянном и всестороннем превосходстве немцев: «Чтобы убедиться в превосходстве германского воинского мастерства (!), достаточно (!), полагаю, знать следующее. Наши наиболее „результативные“ истребители трижды герои Советского Союза (в таких случаях у нас принято писать Герои. – В.Б.) И.Н. Кожедуб и А.И. Покрышкин сбили соответственно 62 и 59 вражеских самолетов, а в авиации врага имелись 34 летчика, сбивших более 150 („корифей“ – Эрих Хартман – сбил 352)». Это поразительно во многих отношениях! В. Кожинов очень привержен цифрам, его сочинения испещрены ими, он любит их анализировать, сопоставлять, вычислять процент и т.п. Так, говоря о нашем и вражеском наступлении и отступлении, он непременно вычислит и сообщит нам среднюю ежедневную скорость движения. Например, мы узнаем, что от границы до Москвы немцы наступали со скоростью 7 километров в день. Но это не все. Кожинов вычел время, когда враг вынужден был останавливаться, и у него получилось, что наступал он со скоростью 16‑17 км в день.

А тут аналитик встретил цифровые показатели одного и того же рода воинского успеха, и видит, что показатель вражеского летчика почти в шесть раз – поразительно! – превосходит показатели наших, и он не говорит свое обычное «необходимо вдуматься», не сомневается, не проверяет, а тотчас принял за истину. У Кожинова была «Энциклопедия Третьего рейха» (М., Локид‑Миф, 1996), он неоднократно ссылается на нее. Так вот, даже там статья о Хартмане заканчивается так: «Многие военные историки подвергают сомнению количество сбитых им самолетов» (с. 493). Многие!.. Русского патриота Кожинова, увы, среди них не оказалось…

А ведь следовало бы задуматься хотя бы о том, что, когда началась война, Покрышкину было уже под тридцать – лучший для воина возраст, – он имел немалый летный опыт и воевал с первого дня. А двадцатилетний юнец Хартман попал на войну прямо из училища лишь в августе 1942 года. Но главное в другом: у нас и у немцев были разные системы подсчета побед. Если немецкий летчик сбивал трехмоторный бомбардировщик, ему засчитывалось три победы; если такой бомбардировщик сбили совместными усилиями пять немецких истребителей, каждому летчику засчитывалась победа; засчитывались также самолеты, уничтоженные на земле… Ничего этого у нас не было. Кроме того, у нас требовалось подтверждение и фотоконтроля и очевидца, а если сбитый самолет падал на территории, занятой врагом, то это не засчитывалось. У немцев в начальную пору фотоконтроля не было, и победа записывалась со слов летчика. Все это достаточно хорошо известно. Но ведь вот что самое‑то удивительное: уверив себя в том, что немецкие летчики невероятно превосходили наших, Кожинов из этого, так сказать, единичного заблуждения относительно одного‑единственного рода оружия сделал вывод о всестороннем и общем превосходстве «германского воинского мастерства», в том числе, разумеется, и полководческого. И вот всему этому верить, не сметь этому возразить?.. Нет, товарищ Кожемяко, это не для нас…

Дальше в этой же книге, произведя ряд сомнительных манипуляций с рядом сомнительных данных, Кожинов делал вывод: «На основе этих цифр сторонний эксперт мог бы прийти к выводу, что в 1941 году имела место не столько война, сколько капитуляция наших войск…» (с. 94). При чем здесь какой‑то «сторонний эксперт»? Капитуляция?.. Даже иностранные, даже немецкие генералы и историки ничего подобного не говорили. А как сам‑то автор думает? Да точно так же, как придуманный им «сторонний эксперт»: для него вне сомнения «тот факт, что в 1941 году не менее трети наших тогдашних вооруженных сил так или иначе „сдались“ врагу…»

Сдача в плен? Капитуляция? Это произошло 28 сентября 1939 года в Варшаве, 9 апреля 1940 года – в Дании, 3 мая 1940 года – в Норвегии, 14 мая 1940 года – в Голландии, 28 мая 1940 года – в Бельгии, 22 июня 1940 года – во Франции, 8 мая 1945 года – в Берлине. И каждый раз всё было по полной форме – с делегациями обеих сторон, с подписанием соответствующих актов о безоговорочной капитуляции. А у нас ни одна дивизия, ни одна армия не капитулировали, не подписывали никаких актов. Они не сдались, а были взяты в плен – это большая разница.

Но если даже, как пишет Кожинов, «не менее трети наших сил сдались», то ведь оставалось еще две трети. Что же делали эти силы, весьма немалые? Исследователь пишет: «Нередко утверждают, что „остановки“ германских войск, наступавших в направлении Москвы (в конце июля и второй раз – в середине октября), были обусловлены непреодолимостью сопротивления наших войск. Но это едва ли верно» (с. 94). Какая уклончивая форма – «едва ли». По такому вопросу уж в наше‑то время историк обязан иметь ясную и твердую точку зрения. Впрочем, мы тут же видим, что это «едва ли» как бы минутная слабость, на самом деле у Кожинова именно твердая точка зрения: «В начале войны наши войска в количественном отношении не уступали германским, но смогли только в очень (!) небольшой мере задерживать продвижение врага на восток» (там же). Так в чем дело? У Кожинова ответ такой: «В августе – сентябре враг перенес центр тяжести своих сил на Украину. В частности, туда переместились (!) танки Гудериана, а с середины октября ему пришлось пережидать распутицу» (там же). Ах, вот оно что! Мешала им только распутица, и ничего больше. Раньше битые немецкие воители дурили головы всему миру: «В сорок первом русским помог генерал Мороз!» А теперь русский патриот завербовал в наши союзники еще и генерала Распутицу. Да разве распутица, как и мороз, не мешали и Красной Армии, допустим, маневрировать и подтягивать свежие силы? Это исследователя не интересует. А что касается Гудериана, о котором у нас почему‑то ужасно любят говорить, словно он был единственный в танковых войсках вермахта, то его 2‑ю танковую армию действительно «переместили» на Украину, но как только 19 сентября немцы захватили Киев, эту армию опять «переместили» в группу армий «Центр», которой командовал генерал‑фельдмаршал фон Бок, и в декабре она была разбита под Тулой. В своих «Воспоминаниях солдата» он писал: «Наступление на Москву провалилось. Все жертвы и усилия наших доблестных войск оказались напрасны. Мы потерпели серьезное поражение».

Кожинов уверяет нас, что все усилия доблестных войск были направлены на преодоление только распутицы. Но Гудериан поправляет его: «У нас недооценили силы противника, и за это пришлось расплачиваться» (с. 249). И первыми пришлось расплатиться как раз Гудериану и Боку. «Мощное контрнаступление Красной Армии, начавшееся 5 декабря, – констатирует „Энциклопения Третьего рейха“, – поставило группу армий „Центр“ перед угрозой уничтожения» (с. 82). За разгром их войск под Москвой Гитлер сместил обоих генералов и к серьезной работе уже не привлекал, маринуя в резерве.

Вадим Кожинов любил сокрушать разного рода устоявшиеся мифы. И это было весьма плодотворно, полезно, когда он пускал по ветру действительные мифы – о мракобесии и антисемитизме черносотенцев, о развале царской армии большевиками, о расстреле ими министров Временного правительства, о небывалой в истории кровопролитности и односторонней жестокости Октябрьской революции и Гражданской войны, о патриотизме и благородстве Колчака, о том, что Ленин будто бы сказал: «Пусть погибнет 90 процентов русского народа, лишь бы 10 процентов дожили до мировой революции», о том, что на Ленина было будто бы лишь одно покушение, – на самом деле с полдюжины, о сильно раздутом европейском, в частности французском, сопротивлении нацизму, о невероятных многомиллионных потерях Красной Армии в войне против Германии, о государственном антисемитизме в СССР и т.д. Все это было замечательно.

Или вот недавно созданный или, вернее, эксгумированный и клонированный из праха Гитлера и Геббельса миф о том, что Советский Союз сам планировал нападение на Германию, а Гитлер, мол, всего лишь опередил. Наши честные историки без устали твердят, приводя убедительнейшие свидетельства: не было и не могло быть такого плана. Но их старания, право же, не совсем понятны. Сколько сил и времени доктора‑профессора потратили на опровержение малограмотных вымыслов психопата Резуна!.. Да ведь если бы возможности разгромить Германию были бы у нас еще в 1939 или 1940 году, то этим непременно надо было бы воспользоваться. Какова была обстановка? Фашистская банда Гитлера с ее людоедской идеологией высшей расы поработила всю Европу, изгоняла, преследовала, истребляла в концлагерях всех инакомыслящих и всех представителей «низшей расы». Она являла собой величайшую угрозу для всей мировой цивилизации. И разгром этой банды по собственному почину, избавление человечества от фашизма не могло быть не чем иным, как величайшим и благороднейшим подвигом в истории. Советский Союз и совершил его в 1945 году, но – в ходе разгрома фашистской агрессии. А – ведь еще лучше было бы – в 1939‑м или в 1940‑м. Но, увы, мы не могли это сделать, не было необходимых сил и политической возможности. Об этом можно лишь сожалеть, но стесняться этого, оправдываться за это – уму непостижимо!.. Ведь среди благородных мыслителей, что поносят нас за мнимый план превентивной войны против фашизма, много и тех, кто если не аплодировали, то молча взирали, как уже после Второй мировой Америка в надежде расправиться вторгалась в Корею, Вьетнам, Иран, Ирак, Югославию, которые никого не поработили и не насаждали фашистскую идеологию, но, видите ли, «представляют опасность для интересов Америки».

Разумеется, В. Кожинов выступил против и этого мифа, который точнее было бы назвать просто клеветой, он свою статью озаглавил «Миф о 1941 годе» («Завтра», № 4, 2001)…

Однако, человек увлекающийся, он порой и сам создавал мифы. Так случилось и в процессе опровержения названной клеветы… Главный документ, которым манипулируют клеветники, это написанные от руки «Соображения по плану стратегического развертывания сил Советского Союза на случай войны с Германией и ее союзниками». Автор документа будто бы A.M. Василевский, который в звании генерал‑майора был тогда заместителем начальника Оперативного управления Генерального штаба. Примечательно, что сей документ пустили в оборот лишь теперь, когда самого Василевского давно нет в живых. Я не буду здесь повторять доводы, опровергающие клевету. Это уже сделали Кожинов и, как уже сказано, многие другие. В данном случае любопытен миф, созданный самим мифоборцем.

В. Кожинов пишет: «Стоит сказать, что составитель документа A.M. Василевский, генерал‑майор к началу Отечественной, через две недели после победы под Сталинградом 16 февраля 1943 года был удостоен звания маршала». Можно подумать, что из генерал‑майора Василевский сразу стал маршалом. На самом деле 28 октября 1941 года он получил звание генерал‑лейтенанта, 21 мая 1942‑го – генерал‑полковника, 18 января 1943‑го – генерала армии и уж потом – маршала. Это несколько отличается от карьерного пути, допустим, Степашина или Шапошникова (не того, а этого). Но как бы то ни было, а взлет действительно стремительный. Кожинов пишет: «Во время войны немного ранее – 18 января – получил звание маршала один только Г.К. Жуков, который к тому же в начале войны был уже генералом армии».

В чем же видит Кожинов причину такого взлета? Оказывается, в тех самых написанных от руки «Соображениях», ибо «Московская битва, явившаяся первой сокрушительной победой над врагом, осуществлялась в полном соответствии со словами из „Соображений“… Так же осуществляются через год Сталинградская победа, а еще через полгода – Курская, после которой враг уже только отступал до самого Берлина. Словом, составленный 15 мая 1941 года документ, который иные историки толкуют как программу нападения СССР на Германию, в действительности закладывал основы победоносной стратегии в великой войне с напавшим на нас врагом».

Прекрасно! За такой вклад в военную науку и в победу действительно можно генерал‑майору сразу дать маршала. Но что же это за магические слова из «Соображений»? Кожинов приводит их дважды, вот они: «прикрыть сосредоточение и развертывание наших войск и подготовку их к переходу в наступление». Видимо, Кожинов очень удивился бы, но пленивший его «рецепт победы» – это азбучная истина, всем известное первое правило любой наступательной операции: тайно произвести подготовку, скрытно сосредоточить силы и неожиданно ударить в неожиданном месте… Именно так старались и стараются действовать всегда со времен Ганнибала или раньше. Что ж тут нового? И все мастерство полководца на первой стадии наступления состоит именно в том, чтобы жестко выполнить это правило. Так что, все‑таки не за написание от руки мудрых слов в «Соображениях», а за конкретное участие в разработке и проведении многих конкретных операций A.M. Василевский получил звание Маршала Советского Союза.

Остается лишь добавить, что «во время войны» вовсе не только Жуков и Василевский стали маршалами. За ними 6 марта 1943 года третьим маршалом военных лет стал Верховный Главнокомандующий И.В. Сталин. Потом, уже в 1944 году, это звание получили шесть генералов: 22 февраля – И.С. Конев, 18 июня – Л. А. Говоров, 29 июня – К.К. Рокоссовский, 10 сентября – Р.Я. Малиновский, 12 сентября – Ф.И. Толбухин и 25 октября – К.А. Мерецков. Кроме того, три генерала стали Главными маршалами родов войск, а 12 генералов – «рядовыми» маршалами родов войск. Так что всего было 24 маршала. Что ж, армия большая, а война была долгая… И были эти маршалы в большинстве своем лет сорока пяти, а то и сорока: А.Б. Голованов, Н.С. Скрипко, И.Т. Пересыпкин… Обе ошибки В. Кожинова тут – и в отношении «рецепта победы», и в отношении звания маршала – представляются мне даже загадочными…

 

Между тем разговор с Куняевым по телефону продолжался. Я не знал, что вскоре он засыплет меня звонками, записочками и восхищенными посланиями читателей.

– А что ты устроил с письмами! – сказал я. – С чужими, личными, написанными вовсе не для печати, – взял и опубликовал! Да неужто не понимаешь, что это неприлично, непорядочно, за это можно к суду привлечь. И ведь печатаешь‑то не для «полноты картины жизни», а главным образом, чтобы уязвить, а то и опорочить вчерашнего друга, приятеля, знакомца…

Действительно, вот письма Игоря Шкляревского. Они были большими друзьями, Куняев гостил у него в Белоруссии, он писал размашистые безоглядные письма, предназначавшиеся только для друга, и вот эта беззащитная душевная открытость выставлена на всеобщее обозрение… Разве получил его согласие? Да как же ты смеешь! Одна читательница прямо предупреждает: «Мое письмо носит сугубо личный характер. Публикация его равносильна моей гибели». И все‑таки он печатает, а по тем данным, которые в письме, не составляет никакого труда, не выходя из дома, по телефону «вычислить» автора. Оказывается, получая письма, Куняев хранил их, как возможных в будущем заложников. Как хранил он текст речи Глушковой на своем юбилее и даже текст своей собственной надгробной речи на похоронах Слуцкого. И вот теперь – пожалуйста, у нас гласность, открытое общество, мы за прозрачность личной жизни…

Но что там друг‑ровесник или безвестная читательница! Куняев пренебрег волей даже покойного Георгия Свиридова. И тот его прямо просил: «Не показывайте моих замечаний никому». Никому! А теперь их может прочитать всякий… Да тут же еще и «монологи Свиридова», т.е. беседы с ним, записанные неизвестно когда и как. Вот один известнейший русский композитор, ныне покойный, назван в них «слабеньким», другой, еще более известный, здравствующий ныне, – «опереточным», покойная поэтесса – «противной» и т.д. Почему я должен верить, что это Свиридов, а не Куняев продолжает свой «список»? Тем более что в иных случаях я точно знаю: Свиридов не мог этого сказать. Например, он у Куняева говорит, что вот, мол, такая была беспросветная русофобская обстановка, созданная коммунистами в стране, что «во время войны в эвакуации, когда на каком‑то плакате я встретил слова „Россия, родина, русский“, у меня слезы потекли из глаз». Это упертые глаза Куняева. Это он, а не Свиридов рисует лживую картину, в которой нет места тому, что задолго до войны у нас выходили огромными тиражами романы, поэмы, во всех театрах шли фильмы, спектакли об Александре Невском, Дмитрии Донском, Кутузове, Суворове, Петре Первом… Или во всех этих произведениях не допускались слова «Россия», «родина», «русский»? Космическими тиражами издавалась и русская классика. Так что, эти слова там были вычеркнуты? А оперы «Князь Игорь», «Иван Сусанин», «Хованщина», которые ставились не только в Большом, – это что, из китайской жизни?

А в конце разговора я сказал:

– Но самое удручающее в твоих воспоминаниях о столь сложном времени то, что в них нет ни сомнений, ни признания каких‑то ошибок, ни сожалений, – ты всегда победитель, везде на коне, во всем прав!

Действительно, прочитал недавно воспоминания Виктора Петелина «Счастье быть самим собой» (М., «Голос», 1999). Они почти ровесники с Куняевым, примерно в одно время начали литературный путь. Не все кажется мне здесь нужным и интересным. Так, книга явно перегружена письмами, но среди них нет ни одного, которое так или иначе порочило бы адресанта, было бы сведением счетов с ним. А главное – автор нередко признается в ошибках, сожалеет о робком поведении в сложной ситуации, раскаивается… Здесь же – абсолютная непогрешимость! Но все‑таки то, что я услышал в трубке, поразило меня:

– Приучайся к мысли, что я всегда прав!..

Я надеялся, что после всех этих милых бесед в редакции и по телефону Куняев все‑таки задумается и не станет печатать свое «Открытое письмо» в бондаренковском «Дне». Нет, бульдозер, неколебимый в сознании своей правоты, продолжал работу. Ведь сейчас эпидемия открытых писем. Она захватила и «Наш современник». В майском номере письмо аж самому президенту. Ну, это, впрочем, самый любимый и самый безнадежный ныне адресат. Раскройте любую газету, письма ему только ленивый не пишет. Это «Письмо» начинается так: «Высокочтимый Президент!» А все его содержание убеждает, что столь возвышенного обращения сей президент никак не заслуживает. К тому же, перейдя на лакейский язык и на лакейскую орфографию, автор семьдесят раз восклицает: «Господин Президент!»

Но каково же письмо Куняева ко мне? Очень сумбурное. Видно, что написано в панике. С одной стороны, вроде бы есть признаки раскаяния. С другой – автор повторяет печатно все, что в припадке дамской истерики уже огласил в своей редакции. С одной стороны, «твоя темная ревность ко мне», с другой – «поздравляю тебя с замечательной статьей о Радзинском в „НС“ № 5». И тут лицемерие! Ни шагу без него. Если «замечательная», так надо было печатать сразу, тем более это же всего несколько страниц, а он мариновал статью два года и вот теперь поздравляет. С одной стороны, божится, будто ужасно рад, что я получил Шолоховскую премию, с другой – и тут изрыгает: «литературный хам»! Ну где ж это видано – радоваться успеху ненавистного хама? Ведь все понимают, что и это не что иное, как убогое номенклатурное лицемерие. А я прямо скажу: совсем не рад, что за свои воспоминания Куняев отхватил премию. Больше того, считаю это профанацией литературы и позором для тех, кто за премию голосовал.

Да, в «Письме» такого героического жанра, увы, уж очень много достослезного… В моей статье говорилось, что Куняев бесцеремонно напечатал в своем журнале 16 хвалебных писем о своих воспоминаниях. Он даже этого не понимает: «Опубликованных писем о моей книге могло быть много больше, поскольку (!) журнал получил около 300 положительных откликов». Не понимает, что тут вопрос не в количестве полученных писем, а в элементарном чувстве приличия. У меня говорилось, что свои воспоминания главред напечатал в 15 номерах журнала, что похвалам в свой адрес отвел там же 11 страниц. Куняев язвит: «Как все точно ты подсчитал – чистый бухгалтер! Как Солженицын». Но нетрудно представить, какую сцену закатил бы Куняев, если я, как плохой бухгалтер, подсчитал бы кое‑как и написал, например, что номеров не 15, а 20, полос не 11, а 25, откликов не 16, а 30. Но вот ведь в чем штука‑то: бухгалтер я хороший, а провидец плохой.

Коли мемуарист завел речь о бухгалтерии, что ж, придется посчитать еще раз. Вскоре после моей статьи в «Патриоте» вышел майский номер «Нашего современника», и там главред с присущей ему широтой русского патриота под похвалы себе еще 15 авторов отвел еще 14 полос. Кроме того, к первому тому книжного издания воспоминаний под грифом «Вместо послесловия» приложил 9 восторгов на 8 страницах и ко второму тому – 11 восторгов на 14 страницах. А воспоминания все печатаются, они уже в 18 номерах, и указано «Продолжение следует», значит, будут они по меньшей мере в 20. Да что там!

Будет третий том. Самый плохой бухгалтер теперь может подсчитать: всего – уже не 15 номеров, а 20, не 11 полос, а 47, не 16 восторгов, а 50. Вот этого я никак предвидеть не мог. Надеялся, что возвышенный поэт поймет все‑таки: и в саморекламе, как в поэзии, должно быть «чувство соразмерности и сообразности». А ведь если бы печатал воспоминания не у себя, а в «Москве» или «Слове», как при Советской власти водилось, то ведь не было бы этой восторженной свистопляски «с топаньем и свистом под говор пьяных мужичков».

Трудно понять, на каких напуганых идиотов рассчитывал автор, когда писал: «Ты прямо намекаешь, что „антикоммунист“ Куняев (заметьте, он сам себя так именует. – В.Б.) узурпировал власть и сместил в „Нашем современнике“ коммуниста Викулова»: И чуть не плачет: «Зачем же так, Володя? Викулов сам предложил мне взять журнал, причем долго уговаривал».

Вот так иные умельцы шили и шьют дела: придумывали преступление и объявляли его доказанным! Я не знал, конечно, как в данном случае новый редактор «взял» журнал, ибо не был близок делам журнала. Но мне давно и хорошо известно, что это всегда делалось через секретариат Союза писателей, решение которого утверждалось в ЦК, а прежний редактор мог тут лишь содействовать, протежировать. Поэтому «намекать» на «узурпаторство» Куняева в 1989 году мне просто не могло прийти в голову. Да ведь он сам же об этом поведал, а я прочитал: «В то время главных редакторов утверждали на Политбюро ЦК КПСС, и мои друзья В. Распутин и В. Белов потратили немало сил убедить генсека не возражать против моего назначения… В августе 1989 года С.В. Викулов окончательно решил: „Приходи в мой кабинет и принимай журнал, а в ЦК утвердят“. Так мы и поступили. Позже состоялось и заседание Политбюро. (Ему откуда‑то известен даже разговор будто бы состоявшийся там. Правда, он сильно попахивает липой. Трудно поверить, чтобы Горбачев на заседании сказал Яковлеву: „Ну давай бросим кость русским писателям“. – В.Б.) Через месяц‑полтора меня пригласил секретарь ЦК по идеологии В. Медведев, чтобы сообщить, что мое утверждение состоялось…» В эти же дни позвонил еще и Е.К. Лигачев: «Поздравляю с утверждением. Надеемся, что журнал будет вести литературную политику в интересах партии и народа»… Ах, Егор Кузьмич, откуда вам, добрая душа, было знать, что совсем скоро Куняев запишет в дневнике: «На КПСС надели намордник. Да, это победа. Но… сегодня Ельцин, а если завтра Лигачев?» Предатель Ельцин для патриота Куняева – сбывшаяся мечта, а коммунист Лигачев – кошмарный ужас. И можно представить себе, Егор Кузьмич, что испытали вы, когда вскоре, раскрыв журнал, увидели там лучезарное имечко Солженицына, а попозже – передовицу с призывом создать в помощь Ельцину для расправы над коммунистами «Антикоммунистический комитет»…

Так вот, повторяю: все это – роль и названных друзей, и Викулова, и секретарей ЦК, и Политбюро – все это я знал еще два с лишним года тому назад по публикации воспоминаний в «НС» № 7 за 1999 год (с. 137). Так, спрашивается, как же я мог, вместе со всеми читателями журнала зная это, намекать на захват, на узурпацию, на оккупацию!.. Господи, и соврать‑то правдоподобно не умеют, а всегда только с солженицынским бульдозерным напором… Это сейчас с помощью наглости, ловкости рук или ОМОНа захватывают что угодно, а тогда была Советская власть, существовал закон. Куняев, как видно, все это уже забыл. Головокружение от перманентных триумфов!.. Да ведь мог бы подумать еще и о том, с какой стати буду я стеснительно «намекать», коли не робею молвить прямо и ясно. Намек – это не мой жанр… А вообще‑то именно так и произошло: место коммуниста занял антикоммунист с партбилетом. Но если его так долго уговаривали «взять», то непонятно, почему он сидит на этом месте и не может отвалиться вот уже двенадцать лет. Понравилось? Но опять – а как же хлипкое здоровье?

Автор «Письма» и дальше использует тот прием: выдумает обвинение и гвоздит. Пишет, например, что дорогой Володя «недавно похвалил» и его воспоминания, и работу сына о П. Васильеве, но другой Владимир Сергеевич резко сменил милость на гнев. В чем дело? Спятил, что ли? Нет, говорит, гораздо хуже: «душа его отравлена завистью», «сердце его свербит от ревности», «темной ревности ко мне и „Нашему современнику“, причем еще с 1989 года…»

Очнись, Куняев, ну каким твоим духовным сокровищам и доблестям я могу завидовать – пронзительному уму? блистательному таланту? обширной эрудиции? наконец, твоей ослепительной красоте? Что, разве очаровательного Стасика и теперь обожают самые элегантные женщины Москвы, Парижа и Оклахомы, а меня и в молодости презирали красотки Измайлова и Благуши?.. Как уже говорил, я завидую Куняеву только в одном: он был в Австралии и видел, как там на зеленой лужайке кенгуру делает антраша… О таких, как Куняев, писал еще Анакреон в пятом веке до нашей эры в стихотворении «Зависть»:

 

В моих объятьях вновь ты,
Хлоя…
О Зевс! Какой блаженный миг!..
Вдруг – стук в окошко…
Что такое –
И в час любви нам нет покоя!
Стучит один поэт, старик.
Он страстно шепчет:
"Нимфа! Детка!
Хоть я вчера ходил к врачу,
Хоть и живу лишь
На таблетках,
Но все ж тебя хотя бы редко,
Хотя бы раз обнять хочу!.."
Он шепчет, а она не слышит.
И я‑то знаю, почему:
Пыл старца Хлою не колышет.
А он, плебей, в эклогах пишет,
Что я завидую ему!

 

Так писал Анакреон, но ведь и сам Куняев вполне разумно отвечал Евтушенко на такое же обвинение: «Он всю жизнь считал, будто я завидую ему. Наивный человек. Как будто у людей нет других, более серьезных причин для отторжения, нежели зависть!» Золотые слова. Хотя в данном случае зависть поэта, имеющего журнально‑цэдээловскую известность, к поэту‑ровеснику, получившему известность всероссийскую и даже шире, не так уж невероятна. Вот сценка из воспоминаний. После выступления на литературном вечере Евтушенко, Куняев и Олег Чухонцев оказались за одним столиком в кафе. «К нам тут же подлетел поклонник, – пишет Куняев. – Вернее, не к нам, а к нему». Вот именно – к нему. «Подпишите! – задыхаясь от удачи, он протянул своему кумиру его же книгу». Естественно, что его книгу, а не куняевскую. И вот приходится гадать, чего больше – яда или зависти – в нарисованной дальше картине: «Кумир, не прерывая разговора с нами, вытащил авторучку – и не то чтобы спросить поклонника, как зовут или что другое, – повернулся к нему лишь настолько, чтобы не промахнуться золотым пером „паркера“ мимо обложки, и коряво черканул на ней что‑то отдалено похожее на свою фамилию». А? И золотое перо «паркера» тут!.. А дальше уже просто умопомрачительно: «Молодой человек, – обратился я к поклоннику, – вот, – показал на истинного, но малопопулярного поэта Чухонцева, – возьмите и у него автограф, он тоже пишет замечательные стихи…» По‑моему, только при помрачении ума можно давать советы любителям поэзии, у кого им брать автографы. Чем же ум Куняева был помрачен в этой сцене? Вот вопрос… А Чухонцев, увы, как был малопопулярным, так и остался.

Да, зависть среди писателей, пожалуй, особенно среди стихотворцев, дело не редкое, о чем честные среди них свидетельствуют сами. Вот Блок:

 

Там жили поэты, и каждый встречал
Другого надменной улыбкой…

 

А вот Дмитрий Кедрин:

 

У поэтов есть такой обычай:
В круг сходясь, оплевывать друг друга…

 

Наконец, Леонид Мартынов:

 

Я жил во времена Шекспира,
И видел я его в лицо.
И говорил я про Шекспира.
Что пьесы у него – дрянцо

И что заимствует сюжеты
Он где попало без стыда,
Что грязны у него манжеты
И неопрятна борода…

Но ненавистником Шекспира
Я был лишь только потому,
Что был завистником Шекспира
И был соперником ему.

 

И Куняев был соперником Евтушенко хотя бы в издании своих сочинений, о чем еще будет сказано. Но я‑то никогда ни в чем соперником Куняева не был. Ну, может быть, всего разок в анакреоническом сюжете… А вообще‑то у него свои цацки, у меня – свои. И все‑таки он уверен, что черная зависть и зеленая ревность снедают Бушина с 1989 года. Да почему же именно с той поры? А потому, оказывается, что именно тогда я предложил «Нашему современнику» статью об академике Сахарове, а Куняев ее не напечатал. Вот и охватила «ранимую психику» черно‑зеленая пагубная страсть. Это все тот же самый жэковский уровень мысли, вроде бы отринутый им в случае с Евтушенко. Но нет, представить себе в подобной ситуации что‑то иное он все‑таки не в силах. Но, во‑первых, статья‑то тогда же была напечатана в «Военно‑историческом журнале» – чего ж мне ревновать? А во‑вторых, меня в жизни столько не печатали, зажимали, отвергали, что если бы я хоть в одном случае из пяти предавался черно‑зеленой страсти, то уже давным‑давно не помогли бы мне никакие таблетки…

В «Письме» заслуживает внимания еще вопрос о печатании в журнале целый год «Красного колеса» Солженицына. Я слышал от Куняева несколько объяснений этого поразительного факта, подобно тому, как читал у Солженицына разные версии его ареста. Однажды Куняев сказал, что тогда просто нечего было печатать, вот и катили весь 1990 год это повапленное «Колесо». Но я сразу же назвал ему несколько достойных произведений, которые можно было бы поместить вместо «Колеса», поскольку в свое время их напечатали скупо и они подзабыты. Как поступил в ту пору, например, Михаил Алексеев в «Москве»? Стал печатать не Солженицына, а «Историю» Карамзина. И все были рады.

В другой раз Куняев объяснил свой выбор тем, что в главах, которые они печатали, обстоятельно рассказано о масонах, а читатель, мол, тут осведомлен слабо. Замечательно. Теперь мы все знаем об этих проклятых масонах. И вот третье объяснение уже в «Письме»: «Печатали мы не все „Колесо“, а лишь одну часть „Октябрь Шестнадцатого“, и выбрали этот сюжет лишь потому, что в центре там мерзкий и влиятельный еврейский авантюрист Парвус (Березовский той эпохи), который пытался подчинить своей воле Ленина, и от интриг и пут которого Ленин судорожно желал освободиться».

Великолепно! Значит, это была публикация с целью показать, как трудно приходилось Ленину под еврейским напором, и защитить, поддержать его в глазах читателей? Солженицын и Куняев – в роли защитников Ленина? Это надо запомнить. И дальше: «Журнальная жизнь, дорогой Володя, имеет свою логику. Имя Солженицына в те времена притягивало читательскую массу, в том числе и патриотическую. И когда мы объявили, что в 1990 году будем печатать „Октябрь Шестнадцатого“, наш тираж вырос почти вдвое и достиг 480 тысяч». Уточню: даже 490 тысяч. Только произошло это лишь в малой степени из‑за Солженицына. Все‑таки у «Современника» была своя «читательская масса». Двадцать лет журнал воспитывал ее под руководством коммуниста С.В. Викулова, наращивая тираж с 11 тысяч в 1968 году до 240 тысяч в 1988‑м. Трудно поверить, что эта «масса» так уж клюнула на Солженицына. В 1989 году тираж продолжал не так‑то быстро, но уверенно расти: 245, 247, 249, 252 тысячи. А осенью того года вдруг произошел скачок – 313 тысяч. Рост на 60 тысяч. Куняев до сих пор твердо уверен, что это произошло только «благодаря Солженицыну». Очень сомнительно‑с, ибо его «Колесо» было обещано лишь с нового, 1990 года. Тогда, с января, тираж снова подскочил до уже названных 490 тысяч. Но опять нет уверенности, что из‑за «Колеса». Почему нет? Да потому, что это была краткая пора всеобщего и невероятного журнального бума. Мемуарист, как видно, это уже не помнит. У него с памятью, увы, совсем плохо стало. Пишет, например, тут же, что в 1990 году заодно с истинным антисоветчиком Шафаревичем «пригласил в редколлегию истинного коммуниста Ивана Васильева». И ведь уверен! А на самом‑то деле Иван Афанасьевич на десять лет раньше самого Куняева стал членом редколлегии. Его пригласил Викулов. В таких случаях Василий Иванович рубил с плеча: «К чужой славе хочешь примазаться?!»

Так вот, на рубеже 1980‑1990‑х годов примерно в одно и то же время тиражи подскочили почти у всех журналов, в том числе у тех, которые и не думали печатать Солженицына. Например, у «Молодой гвардии» в 1989 году было 630 тысяч, и вдруг в 1990‑м – 725. «Москва» в 1987 году имела 490 тысяч, а в 1988‑м – 680, в 1989 – 775. Тираж «Знамени» в 1988 году – 516 тысяч, в 1989‑1990‑м – 1 миллион! Как видим, скачки гораздо более крупные, чем у «Современника» – аж до 500 тысяч и, повторяю, без Солженицына. Вызвано это было всем известной причиной: колоссальным вбросом ранее недоступных литературных материалов и забытых или запретных имен преимущественно антисоветского характера. Имя Солженицына оказалось тут одним из типичнейших, но далеко не определяющим.

Куняев поучает, дает мне задание: «Что касается Солженицына, то „Новый мир“ опубликовал чуть ли не полное собрание его сочинений, а „Молодая гвардия“ – ни строки, воюя с ним. А теперь и у „НМ“ и у „МГ“ читателей значительно меньше, чем у „Нашего современника“. Подумай, почему». Вот манера – сваливать на другого свои обязанности. Но я все‑таки подумал и вижу: он хочет сказать, что тогда выбрал такую мудрую дипломатически‑тонкую среднюю линию в отношении Солженицына, что это до сих пор вот уже второе десятилетие сказывается на его тираже самым благотворным образом: находясь на уровне 1968 года, он все‑таки тысяч на шесть‑семь опережает «Молодую гвардию», которая вместе с «Новым миром» горит сейчас синим огнем из‑за их крайности в отношении того же великого писателя земли русской.

Подумай же и ты, Куняев, как выглядел этот писатель на страницах «Нашего современника», который читатели считали журналом советским, патриотическим, основанным Горьким, где в редколлегии во главе с главным редактором было много коммунистов, да еще и фронтовиков. К тому же при проводах Викулова вы клялись на партбилетах: «Редколлегия во главе с новым главным редактором будет бережно хранить и развивать традиции, заложенные в эти два десятилетия…» И вот вместо того, чтобы во имя этих традиций неустанно разъяснять читателю истинную роль Солженицына, пойти наперекор таким журналам, как «Новый мир», ты пристроил свой журнал им в хвост. О таком поведении говорят: «цыпленок тоже хочет жить»…

Принципиальность по отношению к Солженицыну была тем более необходима, что ведь он – и это не трудно было предвидеть – до сих пор ничуть не изменился: злобно лжет о нашем прошлом всегда, во всем, даже там, где вроде бы никакой нужды нет, даже в торжественных случаях, даже при вручении своей собственной самодельной премии. И тут он ничем не отличается от какого‑нибудь Чубайса или Новодворской.

Вот при вручении в прошлом году своей Солжпремии Валентину Распутину объявил, что тот «выделился в 1974 году внезапностью темы – дезертирством с фронта, – до того запрещенной и замолченной, и внезапностью трактовки ее». Тут такой же, как у Куняева, расчет на девственных идиотов. Разумеется, тема эта не была ни замолченной, ни запрещенной. Еще в 1941‑1942 годах в многомиллионной «Правде», в «Красной звезде» и других газетах безо всякой «внезапности» печатались и передавались по радио, ставились в театрах произведения, в которых были и дезертиры, и предатели. Таков, например, сильный рассказ Александра Довженко «Отступник». Тогда же шла в театрах пьеса Леонида Леонова «Нашествие», в которой целая галерея предателей и фашистских прихвостней. А едва ли не за пятнадцать‑двадцать лет до Распутина появились на эту же тему повести Ч. Айтматова «Лицом к лицу», писателя‑фронтовика Юрия Гончарова «Дезертир», стихи Евгения Винокурова того же названия… И это вовсе не полный список, а только то, что сразу вспомнилось. Так обстоит дело с враньем нобелевского лауреата о «запрете» и «внезапности» темы. Но еще отвратительней, просто как провокатор, он лжет о «внезапности трактовки»: изображает дело так, будто Распутин сочувствует дезертиру, жалеет его. Да ничего подобного. Тогда Распутин столь же сурово осудил своего героя, как и писатели, упомянутые выше. Но сейчас он ни словечка не возразил благодетелю… В этом году новое присуждение Солжпремии – дележ ее между покойным Константином Воробьевым и здравствующим Евгением Носовым. И опять речь благодетеля в том же самом духе… Повесть К. Воробьева «Это мы, Господи!» опять объявил «первой, да и последней в советской литературе о немецком плене».

Ну хоть бы сменил пластинку! Ведь и тут можно назвать целый ряд произведений от «Судьбы человека» Шолохова, «Молодой гвардии» Фадеева, двухтомника «Пропавшие без вести» Злобина до «Альпийской баллады» Быкова, до автобиографической повести «Все это было!» Юрия Пиляра, узника Маутхаузена. Во всех этих произведениях речь идет и о плене, и об оккупации, и о борьбе против немцев.

Сам К. Воробьев еще в декабре 1941 года лейтенантом попал в плен. Солженицын негодует, что, мол, после освобождения – «недоверие и допросы». А ты как думал, дядя? Конечно, допросы. Так во всех армиях мира. Вон совсем недавно сербы сбили американский бомбардировщик и взяли двух летчиков в плен. Они пробыли там всего несколько дней, и сербы их отпустили. И тогда сообщалось, что ими сразу занялись американские спецорганы: проверка! А тут человек был в плену почти два года! Конечно, допросы.

Вот «Сообщение НКВД №2926‑Б в ГКО об аресте группы агентов германской разведки» от 29 ноября 1941 года. Речь идет о задержании при переходе линии фронта 17 вражеских разведчиков. Среди них три финна, поляк, латыш, серб, шесть цыган, но, увы, есть и русские офицеры, побывавшие в плену. Все они признали, что перешли фронт для выполнения разведзаданий (там же, с. 367).

А что касается недоверия, то надо заметить, что еще и в первой молодости Воробьева случалось немало такого, что, по уверению Солженицына, должно было окружить его стеной сплошного недоверия. Так, он был уволен из редакции, потом даже исключали из комсомола. Однако в том самом 1937 году он приехал из Курской области в Москву и стал ответственным секретарем заводской газеты, закончил вечернюю среднюю школу. Надо полагать, в комсомоле его восстановили. Отслужив два года в армии, с 1940‑го работал редактором в газете не где‑нибудь, а в Военной академии им. Фрунзе, откуда был направлен в Высшее пехотное училище им. Верховного Совета. Где же тут недоверие? Совсем наоборот! В октябре 1941 года в составе роты кремлевских курсантов Воробьев оказался на фронте, в декабре попал в плен…

И после плена из биографии не видно, что недоверие преследовало Воробьева. В самом деле, он был оставлен в армии при своем звании и сразу, как только 27 июля 1944 года освободили Шауляй, его назначили там начальником городского штаба МПВО. И еще прослужил в армии года три, до 1947‑го. А в 1956 году вышел первый сборник рассказов «Подснежник». И вскоре талантливый писатель стал заведующим отделом литературы и искусства газеты «Советская Литва». А это не рядовая газетка, это орган ЦК компартии республики. Какое же недоверие?..

Тут уместно вспомнить о судьбе Степана Злобина. Он попал в плен еще раньше – в октябре 1941 года – и пробыл там еще дольше – до января 1945‑го, т.е. почти всю войну. И что же? Надо полагать, и у него были допросы, проверка. Но сразу после этого, как и до плена, стал сотрудником дивизионной газеты. И дошел со своей дивизией до Берлина. Получил орден Отечественной войны II степени, медали «За победу над Германией», «За взятие Берлина». После войны Злобин был председателем секции прозы Союза писателей. А в 1952 году за роман «Степан Разин» получил Сталинскую премию первой степени. Вот как это описывает именной марксист‑ленинец Марлен Кораллов в новейшем биографическом словаре «Русские писатели XX века» (М., 2000 / Составитель и редактор П. Николаев): «Руководство СП не включило автора „Степана Разина“, чья анкета была „запятнана“, в список кандидатов на Сталинскую премию». Сразу вранье. О какой «запятнанности анкеты» можно лепетать, если человек состоит в Союзе писателей, работает, издает книги да еще и живет в столице в роскошном высотном доме – последний крик! – на Котельнической набережной? Но слушайте дальше: «Однако Сталин нередко заводил в тупик свой аппарат, сам игнорируя правила, за нарушение которых строго наказывал. Так, трижды удостаивалась Сталинской премии Вера Панова, вдова „врага народа“, застрявшая с детьми на оккупированной немцами Украине. Получил премию и Юрий Трифонов, чей отец был расстрелян, а мать отбывала срок».

Очень содержательно! О Трифонове можно бы еще добавить, что, будучи призывного возраста, он почему‑то и на фронте не был, и даже в армии не служил. Однажды еще в Литинституте я спросил его: каким же образом? Он ответил: «Я же близорук, очки ношу». И это он мне, очкарику с шестого класса школы, сказал! А сейчас в его биографии читаю: «В начале войны Т. уезжает в Среднюю Азию. Вернувшись в 1944 году в Москву, поступает в Литинститут». Конечно, в Средней Азии военкомат мог его и не сыскать, приезжего москвича…

Завел Сталин в тупик свой аппарат и на сей раз: «Собственноручно дополнил фамилией Злобина список кандидатов в лауреаты». Антисталинист не соображает, какую замечательную черту вождя тут показал: он был так внимателен к литературе, что читал отнюдь не только то, что в «списках»… И вот исследователь Кораллов привел четыре конкретных примера того, как Сталин в интересах литературы «заводил в тупик свой аппарат», и в то же время – ни одного примера, как он «строго наказывал» за нарушение правил! А ведь «тупиковые примеры» можно приводить долго. Да взять хотя бы Твардовского. Еще в 1939 году он был награжден орденом Ленина, потом – еще двумя, да Отечественной войны обеих степеней, да Красной Звезды, да множеством медалей. А тут же еще и три Сталинских премии. Ну и членом партии был с 1940 года, а после войны – чуть ли ни членом ЦК. А ведь у него – «кулацкое происхождение», вся семья была сослана. Вы что, Марлен Кораллов, не слышали об этом? Чего ж тогда лезете в историки литературы, в энциклопедическое издание?..

Дальше: «На этот раз Сталин расхвалил „выдающееся“, „талантливое“ сочинение Злобина. Роман был выгоден режиму и лично вождю». Без уверенности в личной выгоде эти марлены не могут взглянуть ни на одно событие, ни на один поступок…

Завершается этот умственный фейерверк так: «Звание лауреата вывело Злобина из‑под ударов огранов безопасности». Ну назвал бы хоть один удар! Да уж не было ли таким ударом бесплатное получение квартиры в высотном доме? И наконец: «Впервые появилась возможность, прежде всего материальная, работать над давними замыслами». А до этого что, нищенствовал в своей роскошной квартире? Да как же «Степана Разина»‑то написал? Ведь роман огромный. А до него были написаны «Остров Буян» и первый вариант «Пропавших без вести»…

Но вернемся к Воробьеву. И жизнь, и литературная судьба талантливого писателя были не из легких, но – не без радостей… Повесть «Это мы, Господи!» автор послал в «Новый мир». Солженицын пишет: «Она была, конечно, отстранена: власть победителей не хотела знать, кому и во сколько досталась победа. Повесть отбросили»… Не иначе как именно «отбросили». Каждую клетку этой скорбной твари Божьей распирают ложь и демагогия. Любой пустяк он может раздуть до немыслимых размеров и убийственного обличительного значения. В самом деле, при чем тут «власть победителей», ненавистных ему? Разве не естественней другая версия: попался неопытный рецензент или редактор – только и всего. Обычное дело литературной жизни. Легко теперь Солженицыну валить на власть, когда его «Один день» Лев Копелев вручил лично Твардовскому. А еще более вероятно другое: ведь это первая повесть совсем молодого автора, и писалась она в оккупации, на конспиративной квартире, «в нервности», по выражению Солженицына, и притом всего месяц. Может быть, это был лишь первый вариант, над которым еще предстояла работа. Что ж удивительного, если он не удовлетворил редакцию? Я бы, например, будучи редактором, тоже не напечатал «Красное колесо». И власть была бы тут совершенно ни при чем. Дело в самом сочинении: скукотища, несъедобщина, тягомотина.

Да ведь Солженицыну самому приходилось получать отлуп. И от кого! Аж от Твардовского. Он говорил ему о «Раковом корпусе»: «Даже если бы печатание зависело целиком от одного меня, я бы не напечатал. Там – неприятие советской власти. У вас нет подлинной заботы о народе! Такое впечатление, что вы не хотите, чтобы в колхозах стало лучше. У вас нет ничего святого». Впечатление было совершенно правильное, но, к сожалению, запоздалое.

В 1962 году Воробьев напечатал в «Неве» повесть «Крик», а в 1963 году в том же «Новом мире» – повесть «Убиты под Москвой». Солженицын уверяет, что вторая повесть вызвала «бешеную атаку на уничтожение». Очередное бешеное вранье. И откуда только в старом человеке столько силы на это дело? Талантливого писателя заметили и оценили сразу. Еще в 1960 году не кто‑нибудь, а тогда уже прославленный Юрий Бондарев и не где‑нибудь, а в «Литгазете» напечатал о нем статью «Новый писатель», другая его статья о нем называлась «Талантливый писатель», была и третья. Горячо поддержал Воробьева также Виктор Астафьев в 1965 году и еще два раза – позже. Весьма одобрительно писали о нем известные критики Олег Михайлов, Юрий Томашевский, Игорь Золотусский, Игорь Дедков и другие. И опять же не где‑нибудь, а в столичных газетах и журналах – в «Москве», «Нашем современнике», «Литературной России», опять в «Литгазете», не прошли мимо даже «Литературная учеба» и «Литература в школе». Так что из всех упомянутых выше лиц бешеный здесь только один.

И ведь такое глумление над фактами, над правдой – во всех его писаниях, включая полубессмертный «Архипелаг». И при этом, вручая в апреле свою премию, не моргнув глазом, опять затянул свою любимую песню: «Человеку, жаждущему правды, невозможно брести в реке лжи».

Это он‑то жаждет правды, не может жить без нее, ночей не спит! А дальше о своем лауреате: «Воробьев читал, что полилось в печати о фронте, о войне, и приходил в ярость от перекажения (!), от облыгания (!)». Ведь словечка без выверта не молвит, а хоть бы один примерчик «облыгания» привел. Разумеется, появлялись халтурные и книги, и фильмы, как появлялись они во все века, но «Василий Теркин» Твардовского – это «перекажение»? «Они сражались за Родину» и «Судьба человека» Шолохова – это «облыгание»? «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова – это что? «Батальоны просят огня» и «Горячий снег» Бондарева – это как? Фильм «Летят журавли» Калатозова – какое тут «перекажение»? «Враги сожгли родную хату» Исаковского – в чем тут «облыгание»?..

Перечень может быть долгим, но старый бесстыдник все равно до последнего дня будет лгать на своем выморочном языке. И вот что при всем этом особенно хотел бы Солженицын видеть в литературе о войне, в частности, о плене: «Кто расскажет о жестокой борьбе между пленными за выживание на краю гибели и сколько зла и низости обнаружилось при этом?» Не о борьбе с фашистами, а между пленными! Не о мужестве и благородстве, а о зле и низости среди пленных!.. Наши люди боролись против фашистов и в оккупации, и в лагерях смерти, как рассказали об этом, в частности, Степан Злобин, сам возглавлявший подполье в лагере Цейтхейн, и Юрий Пиляр, участник такого подполья в лагере Маутхаузен. Узники лагерей поддерживали друг друга, создавали тайные организации, устраивали побеги, и сколько при этом было явлено отваги, высоты духа, благородства! И Злобин организовывал побег, а Воробьев бежал из плена, создал партизанскую группу, которая влилась в большой отряд… Но все это абсолютно не интересует свистуна Нобелевской премии, всю жизнь всегда и во всем его интересует только зло, только низость, только ложь. С этим скоро и столетний юбилей отметит.

Сейчас, когда жизнь его, как догадался, «на исчерпе», он, видите ли, вдруг начал жутко страдать за фронтовиков: «Больно, когда невежественная молодежь высмеивает боевые ордена никому уже не нужных ветеранов, израненных, больных и нищих». Ему больно, ему жалко… Так ведь есть два огромных поместья с дворцами – в Троице‑Лыкове и за океаном в штате Вермонт. Вот вместо лицедейства и устроил бы там дома отдыха для фронтовиков. Ну – как Толстой помогал голодающим и духоборам, как Чехов и Короленко строили больницы, как Горький спасал обреченных, как Шолохов вытаскивал невиновных из тюрем, спасал от голода, а потом построил школу и больницу… Ну, вперед!.. Тебя же Бондаренко в один ряд с ними ставит… Вперед, живой классик!..

Я ему в июле написал письмо насчет Эдуарда Лимонова. Дескать, сидит мужик уже несколько месяцев ни за что. Родине не изменял, не убил никого, ничего не украл. Так вы, говорю, чаи с президентом распиваете, – замолвите в любой удобной для вас форме словечко о собрате, поддержите хлопоты Союза писателей о смягчении его участи. Стояла как раз дикая жара, я и на это налегал: «Вы‑то лучше других представляете себе положение узника. В эти несносные дни мы и на лоне природы от жары места себе не находим, а он там в каменном мешке». Как же он ответил? И не ворохнулся…

Еще в те дни, когда его обласкал Хрущев, когда все считали его невинным страдальцем и бескорыстным борцом за справедливость, Солженицына однажды пригласил министр Охраны общественного порядка (так одно время называлось МВД) и сказал: «Вы пишете, что заключенные у нас находятся в ужасных условиях, у них непосильная работа, их морят голодом. Вот вам на выбор два лагеря, езжайте туда, чтобы все увидеть своими глазами». Солженицын действительно писал: «Наших оступившихся соотечественников исправляют голодом! Им снится хлеб!»

И вот такая удача! Сам министр поднимает шлагбаум. Надо немедленно соглашаться, ведь там голодающие. Но гость настороже, он соображает: «Уж из того, что с готовностью он эти два назвал – ясно, что потемкинские устройства». Что ж, не будем строго судить за недоверчивость, ибо такие «устройства» в разных сферах жизни отнюдь не столь уж невероятная вещь. Борец сейчас, конечно, скажет: «В эти не хочу, разрешите съездить в другие». И назовет два, три, четыре лагеря – ведь он их знает наперечет. Посмотрим, что ответит министр. Если откажет, то по крайней мере будет уличен в недостойной игре. Ну, Александр Исаевич, вперед!..

Однако происходит нечто ошеломительное: он, всесветно объявивший себя их глашатаем и защитником, радетелем и со‑страдальцем, вдруг спокойно говорит: «Я отказываюсь». То есть и в предложенные лагеря ехать не хочет, и своих встречных вариантов не выдвигает. Отказывается полностью! Ну как же так? Ты же уверен, что там люди умирают от голода! Объяснение (как у Куняева, оно у него на все есть) такое: «Я жалкий каторжник… Человек, не занимающий никакого поста… Кем я поеду? Я отказываюсь»…

А Лев‑то Толстой, тоже никаких постов не занимавший, не спрашивал, кем поедет, а садился в тарантас или на подводу и ехал помогать действительно голодающим в нищую Бегичевку, что недалеко от Рязани. А ведь был притом действительно в труднейшем положении: тогда как раз готовилось его отлучение от церкви. Правда, некий пост он все‑таки занимал – священный пост русского писателя, народного заступника. А Солженицын и тогда уверял и теперь твердит, что это и его пост. Во всяком случае, по вниманию к нему он тогда стоял бесспорно на первом месте в литературе, затмив даже Куняева и Бондаренко. С ним беседовали министры, секретари Союза писателей и даже секретари ЦК, его «новомирские лбы», как он их называл, даже выдвинули на Ленинскую премию, а тогда одно лишь выдвижение – и то много значило…

Да, в ту пору многие считали его твердо стоящим на том благородном посту, о чем он и сам трубил неутомимо. Но вот потребовалось предпринять не литературную акцию, за которую платят гонорар и возможна премия, а куда‑то поехать, бескорыстно потратить время и силы, поспорить, похлопотать, побегать, – и он уже только «жалкий каторжник». И не желая глянуть в глаза голодающим (сам‑то он в жизни не голодал, даже в лагере), он отворачивается от своей Бегичевки и бежит домой обедать: жена просила не опаздывать…

А между прочим, идея устроить в своих поместьях дома отдыха для фронтовиков ведь была бы тем более душеспасительна для замшелого грешника, что ведь никто другой так злобно и грязно не клеветал на этих самых фронтовиков и на всю Красную Армию, на ее полководцев, на всю Великую Отечественную войну, никто так бесстыдно не нахваливал генерала Власова и других предателей.

В полном соответствии с гитлеровской пропагандой и задолго до появления полоумного Резуна этот живой классик объявил виновницей войны не фашистскую Германию, а свою родину, усмотрев в действиях ее руководства в 1940 и 1941 годах «склонение иностранного государства к объявлению войны СССР». То есть полтора года наше руководство только тем и озабочено было, лишь о том и мечтало, как бы подбить Гитлера на агрессию против родины!

Но, говорит, «Америка, Англия, Франция, Канада, Австралия при первой (!) опасности гитлеризма протянули руку Сталину». А тот, надо полагать, не желал помощи, ему нужна была агрессия немцев, он готовился встретить их с цветами под Москвой. Но к какому времени относит мыслитель «первую опасность гитлеризма»? Если к июню 1941 года, то какую же «руку» могла протянуть, допустим, Франция, сама уже год стонавшая под фашистской пятой? А Англия? Отброшенная за Ла‑Манш, она сама нуждалась в помощи не меньше нас. Что же до Австралии, то она и дипломатические‑то отношения с нами установила лишь в октябре 1942 года. Америка же, вступившая в войну только в декабре 1941 года, тогда, в июне, и англичанам‑то не шибко помогала. А в целом картина войны у него такая: «Огромный Советский Союз воевал против маленькой Германии». Против маленькой, бедненькой, несчастненькой… Полоумный Резун, право, часто выглядит умнее Солженицына.

Он при первом же появлении уверял: «Я четыре года воевал на фронте». Когда возвращался из Америки, то в Омске на встрече с лопоухими почитателями добавил: «Я воевал доблестно!» А на самом деле два первых самых страшных года войны в глубоком тылу обитал то под юбкой супруги, то в обозной роте чистил конюшню, то кантовался в каком‑то блатном училище, то в запасном полку, а остаток войны – в таких условиях, что без конца строчил стихи да рассказы и донимал ими по почте московских писателей – Федина, Лавренева, профессора Тимофеева…

Потом денщик привез ему из Ростова жену, и она у него гостевала, сколько хотела, по вечерам читали вслух «Жизнь Матвея Кожемякина» и другие шедевры мировой литературы. В конце концов это осточертело командиру дивизиона, и он потребовал: «Убрать бабу!» А последние три месяца войны Солженицын и вовсе обеспечил себе полную безопасность под защитой бутырских стен. И вот, имея за спиной такую войну, он и теперь, при вручении Солжпремии, все обличает «нашу полную растерянность 1941 года, и тупость неподготовленных командиров, и малодушие политруков…» И назидательно живописует «эту немецкую легкость, как при лихо закатанных по локоть рукавах секли превосходными автоматами от живота по красноармейцам»…

Это он в кино видел или Сорокина ему рассказала, больше‑то неоткуда. И ведь, опять же, какая неутомимость! Еще в заплесневелом «Архипелаге», в этой бондаренковской библии, поносил наших генералов и офицеров: дескать, все они скопом «были ничтожны, ни одной личности, много было совсем тупых и неопытных». Старичок, видимо, уже в маразме и не помнит, что ведь лет, поди, тридцать долдонит об этом, но ни разу не задался вопросом: как же эти тупые да ничтожные немцев в Москву не пустили, а сами в Берлин припожаловали? Однажды в редакции «Нового мира» встретил маршала И.С. Конева и, придя домой, прошептал жене под одеялом: «Похож на колхозного бригадира». А потом и напечатал. Ах, аристократ сермяжный! Нашел чем уязвить крестьянского сына. Да и мало ли кто на кого похож. На кого сам‑то похож? Поглядись в зеркало, образина…

А что касается «нашей полной растерянности 1941 года», то о ней тогда же, а именно еще 17 сентября 1941 года, когда Солженицын увлеченно преподавал астрономию в школе города Морозовска Ростовской области, хорошо, например, писал в «Памятной записке» Гитлеру командир 39‑го армейского корпуса генерал‑лейтенант Рудольф Шмидт: «Ход Восточной кампании показал, что большевистское сопротивление и ожесточение далеко превзошли все ожидания… В качестве немедленной меры надо отменить приказ о расстреле комиссаров». (Вторая мировая война. Два взгляда. М., 1995, с. 259‑260). Генерал надеялся, что это ослабит отпор Красной Армии. Гитлер не послушал его, но совсем не по этой причине пришлось через три с половиной года стреляться самому.

Немного позднее, 7 декабря, кажется, именно в тот день, когда Солженицын, как писал он жене, чистил навоз в конюшне, «нашу полную растерянность» зафиксировал в дневнике и командующий группой армий «Центр» генерал‑фельдмаршал Федор фон Бок: "Ужасный день!.. Правое крыло 3‑й танковой группы начало ночью отступать. На правом фланге 9‑й армии противник тоже значительно расширил свой прорыв… Танковая армия терпит неудачу у Михайлова, который приходится сдать…

К нынешнему тяжелому кризису привели три фактора.

1. Наступление осенней распутицы.

2. Паралич железных дорог.

3. Недооценка силы сопротивления врага и его людских и материальных ресурсов.

В ошеломляюще короткий срок русский снова поставил на ноги разгромленные дивизии. В противоположность этому сила немецких дивизий в результате непрерывных боев и наступившей суровой зимы уменьшилась более чем наполовину, боеспособность танковых войск стала и того меньше. Потери офицерского и унтерофицерского состава пугающе велики…" (там же, с. 168‑169).

Генерал малодушно лукавил, выдвигая на первое место среди причин провала наступления на Москву распутицу и морозы, а силу нашего отпора – на последнее. Сам же чуть ниже пишет, что сила немецких дивизий уменьшилась более чем наполовину прежде всего в результате непрерывных боев. В самом деле, не утонули же в грязи, не окостенели на морозе 750 тысяч их солдат, а ведь грязь и мороз, однако, и нам во многом мешали.

Уже после войны более объективно писал о «нашей полной растерянности 1941 года» генерал Г. Блюментрит: «Теперь политическим руководителям Германии нужно было понять, что… нам противостояла армия, по своим боевым качествам намного превосходящая все другие армии, с которыми нам когда‑либо приходилось встречаться на поле боя». И – ни слова о морозе. Руководители Германии это поняли, Солженицын до сих пор не может понять и уже никогда не поймет…

Солженицын решительно изменил бы себе, если и в этой премиальной речи не изобразил бы «засады за нашей спиной откормленных заградотрядчиков». Представьте себе: они с женой, лежа в постели под тремя накатами офицерской землянки или в избе, читают вслух «Жизнь Матвея Кожемякина», а рядом – откормленные с автоматами прислушиваются…

Да видел ли он в жизни хоть одного заградчика?.. Вот несколько строк из докладной записки 3‑го отдела Краснознаменного Балтийского флота № 21431 от 10 декабря 1941 года Военному совету флота о работе заградотряда на территории Эстонской ССР и в районе Ленинграда с 22 июня по 22 ноября 1941 года: «На территории Эстонии с началом Великой Отечественной войны образовалось значительное количество мелких банд из антисоветских элементов, главным образом националистической организации „Кайтселиит“… В связи с этим основные усилия заградотряда были направлены на разгром укрывавшихся в лесах и болотах банд… В первые дни войны в районе Локса было поймано шесть бандитов, один из них при попытке к бегству убит… На пути в Виртсу взвод заградотряда внезапно на машинах врезался в заставу немцев. В этой стычке взвод потерял 6 человек убитыми и 2 ранеными. Потери немцев не установлены…» Так вот, в одной схватке погибло 6 «откормленных».

А в вашей беспушечной батарее звуковой разведки, Солженицын, за полтора года, что вы ей командовали, сколько погибло изможденных? Во всех ваших писаниях об этом – ни слова…

А уж как Солженицын превозносил Власова: «один из самых способных», «настоящая фигура». Надо полагать, Власов вообще‑то не был лишен военных способностей, дослужился же до генерал‑лейтенанта, до командарма. Но Солженицын‑то нахваливает его безграмотно, невпопад. Пишет, например, что 99‑й стрелковой дивизией, которая нанесла немцам один из первых контрударов в самом начале войны, командовал тогда именно он, Власов. Но вот что писал о тех днях маршал И.Х. Баграмян, тогда в звании полковника начальник оперативного отдела штаба Юго‑Западного фронта: «В полосе 26‑й армии большой урон нанесла врагу 99‑я сд генерала Н.И. Дементьева. Хотя в результате внезапности частям 101‑й немецкой пехотной дивизии удалось ворваться в пограничный город Перемышль, но развить успех они не сумели. Наши войска атаковали противника. Они дрались за каждый дом. Хотя освободить Перемышль пока не удалось, враг был задержан, и генерал Дементьев заверил командование, что утром они вышвырнут гитлеровцев из города». Свое слово генерал сдержал.

Может быть, Власов был начальником штаба 99‑й сд? Нет, им был полковник С.Ф. Горохов. 12‑томная «История Второй мировой войны» тоже называет Н.И. Дементьева командиром 99‑й дивизии, которая «совместно с пограничниками 23 июня выбила немцев из Перемышля и удерживала его до 27 июня». Наконец, на мой запрос Главное управление кадров Министерства обороны в ответе за подписью начальника отдела т. Прокопьева сообщило мне, что генерал‑майор Дементьев Николай Иванович вступил в командование 99‑й сд 17 января 1941 года. Умер он 11 августа 1954 года. А лжецы и клеветники почему‑то ужасно долговечны и злоупотребляют этим…

 

28 июня вышло в «Завтра» окончание моей статьи «Черное и красное». В десятом часу утра телефонный звонок. Не называясь, не здороваясь – Куняев:

– Прочитал твою статью. Поздравляю. Вот видишь, как я, а ты оскорбил меня в «Патриоте».

– Оскорбить можно лишь возведением лжи, неправды, – ведь так? – ответил я. – Чем же ты так оскорблен? Я писал, что главред печатает в 15 номерах свои воспоминания. Где тут неправда? Может, только в пяти? Нет, все верно, больше того, оказывается, имел право написать, что в 20. Дальше: «перемежая свои воспоминания главами из сочинения родного сына». Где тут неправда? Может, это не твой сын, а Евтушенки? Дальше: «а также воспоминаниями родной матушки». Где тут неправда? Может, твоя родная матушка не Александра Никитична Железнякова, а Мариэтта Сергеевна Шагинян или Розалия Самойловна Землячка? Тогда прими извинения… Дальше: "Еще не окончилась публикация, как уже хор поет аллилуйю: «Хочется низко поклониться». Что тут неправда? Может, хор пел не «Хочется поклониться», а «Хочется материться»? Нет, все точно. Дальше: "И тут же А.Бобров возглашает в «Советской России»: «Духовный подвиг!» Что тут неправда? Может, не поэт Бобров, а Починок? Нет, все верно. Больше того, Бобров не один раз возгласил «Подвиг!». Да еще в той же «Советской России» Гусев заливался: «Книга‑событие… С безоглядной смелостью, с подкупающей искренностью… Его острое, как пика, перо… Автор убеждает читателя: предательство и лицемерие, политиканство и двоедушие несовместимы с талантом, как гений и злодейство…» Что за Гусев? Может, тот, чья настоящая фамилия Драбкин? Нет, это Геннадий Михайлович, первый заместитель по журналу да заодно и редактор книги. Сам отредактировал, сам и расхвалил. Тут и Бондаренко: «Книга‑событие… Книга‑явление… Книга‑объедение…» Что за Бондаренко? А Владимир Григорьевич, член редколлегии «Нашего современника», безотказный человек… Вот это все и есть, по слову Константина Леонтьева, «смесительная простота». Вы же его читаете, а ведь еще и понимать надо…

Конечно, я сказал немало язвительных слов, но они же все правдивы и потому не могут считаться оскорблением. Надо уметь держать удар, Станислав Юрьевич. Ну вот «здоровым мужиком» назвал по ошибке. Прими извинения.

– Нет, ты меня оскорбил. Никто не смел так сказать обо мне…

– Лучше посчитай, скольких оскорбил ты своими уничижительными ярлыками, разухабистыми оценками, высокомерием… А опять же публикация писем! Тут твой грех тяжелей всего перед Татьяной Глушковой…

– Она изменница!

Но чем так уж особенно‑то доняла Глушкова мемуариста? Он жалуется сквозь слезы: "Я стал для нее «адвокатом измены», «партрасстригой», «лжекоммунистом», «державопевцем», «известным стихотворцем»… Да ведь здесь все – святая правда. Сам себя мемуарист называет даже авантюристом, но тогда что обидного, оскорбительного в глушковском «державопевце»? И разве не правда, что Куняев известный стихотворец? Конечно, известный, даже излишне. Столько книг навыпускал, что от некоторых даже открещивается: «Глушкова объявляет, что за 22 года работы, с 1960 по 1982 год, я издал 29 книг. Сообщаю: в это число она включила 12 книг национальных поэтов, в которых я участвовал порой всего лишь несколькими переводами». Глушкова не выдумывала, она взяла данные из известного справочника «Писатели Москвы» (1987 г.). Эти данные писатели представляли в редакцию справочника сами. И 8 книг (а не 12!) обозначены там как переводы Куняева. Так зачем же представил эти книги как свою работу, если там «всего лишь», – хотелось выглядеть еще грандиозней?.. Но что же в итоге? 29 – 8 = 21. Тоже неплохо. Каждый год – книга. Как у Евтушенки. А в упомянутом «Биографическом словаре» указано: «В 1980‑е годы у С. Куняева вышло в свет более 10 книг» (с. 392). Более! Значит, и тут каждый год – книга, да иной раз и не одна. Так ли проворен Евтушенко? Тут же говорится, что книги Куняева издавались не только в родной Калуге и в Москве, но еще и в Туле, Иркутске, Тбилиси, Душанбе, Фрунзе, опять в Душанбе… Вся держава хотела читать поэта‑авантюриста!

Да, да, все – святая правда! Если человек печатает сочинение повешенного изменника родины, то кто же он, как не «адвокат измены»? Если после тридцати лет пребывания в партии он ликует в 1991 году: «На КПСС надели намордник. Победа!», то кто же он, как не «партрасстрига и лжекоммунист», очень мягко выражаясь? Тем более что тут же сказано: «Сегодня Ельцин, а если завтра Лигачев?» Тут перед нами уже не просто партрасстрига и лжекоммунист, прикрывавшийся партбилетом, а прихвостень ельцинского режима, дрожащий за его судьбу, как до сих пор дрожат Явлинский, Немцов, Новодворская при виде победы или просто успеха коммунистов в Туле, в Молдавии, в Нижнем Новгороде, в Иркутске… Есть основания думать, что вместе с ними синхронно дрожит и наш великий борец за русскую идею…

В литературном и житейском плане Татьяна тоже стала критиковать недавнего приятеля, и тут не во всем была права, не всегда справедлива, но суть не в этом, а в решительном политическом противостоянии. Куняев же все сводил к ее скверному характеру, личным счетам, зависти и тому подобным кожемякизмам.

– Ты все меряешь на свой персональный аршин и объявляешь изменниками тех, кто разошелся лично с тобой. У тебя и Шкляревский, и Соколов изменники… Нет, не Татьяна, а ты изменник. Она до конца дней осталась советским человеком, а ты стал антисоветчиком. – Я?!.. Антис?.. Я?!!.. Я никогда не был антисоветчиком!.. Тут – вершина лицемерия Куняева. Ведь он все время изображает себя провидцем, прозорливцем, который все видел в будущем и все понимал. С этого и книга начинается величественным заявлением: "Я имею честь принадлежать к той породе русских людей, о которых Аллен Даллес, изложивший в конце Второй мировой войны программу уничтожения России, писал: «И лишь немногие будут догадываться или понимать, что происходит…» И еще: «Я предчувствовал великую катастрофу, которая произошла. И видит Бог, я боролся с ее приближением всеми силами души!»

И еще: «Я чувствовал приближение грозных времен»… И снова: «Мною все чаще овладевали предчувствия грядущей катастрофы… Я с ужасом чувствовал, что устои нашего советского государства шатаются…» и т.д.

Но вот усилиями всех даллесов, Горбачевых и ельциных катастрофа Советского государства под видом перестройки началась. И что же делает наш провидец? У него даже есть раздел, так и озаглавленный "Мое сопротивление «перестройке». Какое сопротивление? В чем оно? Когда?.. Подлинная суть Куняева раньше была незаметна, но когда он пришел в журнал, получил власть и стал принимать конкретные решения, сразу все обнаружилось. Какие были самые первые шаги в журнале? Прежде всего, запустил на целый год роман Солженицына, антисоветчика № 1. Это сопротивление? Тут же ввел в редколлегию академика Шафаревича, антисоветчика № 2. Это противостояние? Одновременно, конечно, под благовидным предлогом, зарезал мою уже одобренную С. Викуловым, В. Распутиным и В. Кожиновым, статью об ак. Сахарове. А кто такой Сахаров?

Совесть ельцинской интеллигенции. Может, и это борьба против перестройки? Потом стал печатать сочинения генерала Краснова, дважды с интервалом лет в двадцать пять воевавшего вместе с немцами против Советской России, за что и был своевременно повешен. Затем один из идеологов журнала проф. Гулыга, член редколлегии, умильно и радостно провозгласил бандитскую перестройку, длившуюся уже пять лет, долгожданным «промыслом Божьим». А вскоре со страниц передовой статьи журнала раздался зычный призыв помянутого академика ликвидировать «Антифашистский комитет» и вместо него создать в помощь предателю родины Ельцину комитет «Антикоммунистический»… А разве можно забыть собственный ликующий вопль Куняева: «Пусть теперь Евтушенко едет один защищать Кубу – последний бастион социализма!»… Ельцин и Козырев подло предали Кубу, бросили ее на произвол судьбы под носом у Америки, и он рад, он с ними заодно… Даже с ходу и язык их перенял, стал публиковать в печати письма: «Господин Дорошенко!..» Сыскались господа… Я уж не говорю о том, как резво принялся писать стихи о святых мощах, о которых, поди, впервые услышал… Словом, со всей прытью, на какую способен, провидец Куняев кинулся на помощь разрушителям советского государства…

– Не случайно, – сказал я, – твой журнал не громили, не тащили в суд, не закрывали… И в перечне тех газет, закрытия которых 5 октября 1993 года требовали от властей 42 сбесившихся служителя муз, «Нашего современника» тоже не было. Зачем его закрывать, когда там такие авторы, как повешенный генерал Краснов и нобелевский антисоветчик Солженицын? Зачем, когда с его страниц раздаются такие полезные для власти и для всех демократических прохвостов призывы, как создать «Антикоммунистический комитет»? Зачем, если там можно прочитать о Ленине такой, например, бунинский афоризм: «косоглазый, картавый, лысый сифилитик…» Между прочим, научно доказано, что Ленин умер вовсе не от сифилиса. Почитай‑ка не так давно вышедшую книгу академика Ю.М. Лопухина «Болезнь и смерть Ленина». И уж молчал бы Иван Алексеевич, на глазах жены лет десять живший с лесбиянкой.

Но дело не в этом, а в том, что основатель Советского государства, ближайшие его сподвижники постоянно поносились на страницах журнала и куняевских воспоминаний. Сифилитика ему мало. Он еще пишет о «ленинском черепе» одного ненавистного ему писателя. Или: «Мы (?), как бы мстя истории за то, что она не оправдала наших надежд, будем требовать вынесения из мавзолея Ленина, потерявшего ореол святости…» Кто это «мы» – семья Куняевых, редколлегия «НС»? Стихи о Ленине он ставит в тяжкий грех своим литературным противникам, лицемерно умалчивая при этом, что стихи о нем есть у множества наших поэтов – от Пастернака и Есенина до Твардовского и Смелякова. Впрочем, нет, о Смелякове не умолчал, но вот как подал: «В состоянии „амортизации сердца и души“ (!) он написал множество стихов о Ленине, о комсомоле, о советской власти, о дружбе народов, чреватых многословием и политической риторикой». Какой эстет вдруг выискался… Но ясно же, что дело для него не в многословии и риторике, ни единого примера чего не привел, а в самих темах.

А в другом месте, назвав имена некоторых руководителей строительства Беломорканала, за которыми они с Солженицыным числят сотни тысяч жертв, Куняев восклицает: «Вот они, настоящие сталинисты! Что бы он делал без Ягоды, Бермана, Френкеля, Фирина, Раппопорта, Шкловского, Безыменского, Инбер, Авербаха, Багрицкого!» Все евреи… Такой видится Куняеву опора Сталина. Не Молотов и Киров, не Жуков и Василевский, не Королев и Курчатов, не Шолохов и Твардовский, а именно эти. И так он пишет о человеке, избавившем страну от Троцкого, Зиновьева, Каменева, поднявшего множество русских людей к вершинам власти, науки, искусства. Словом, и тут, и опять все та же еврейская, вернее, жидоедская призма, о которой еще будет речь.

И дальше: «Нацисты изобрели свои лагеря смерти после Глеба Бокия, Нафталия Френкеля (т.е. после нашей страны. – В.Б.), возможно, опираясь на их разработки». Разве под этим не подписался бы Яковлев? С радостью!.. Да вот недавно в связи с десятой годовщиной ГКЧП он то же самое по духу и сказал в «Российской газете»: «С 1933 года до начала Второй мировой войны Гитлер уничтожил 10 тысяч своих политических противников. Сталин – около 20 миллионов… Если это не фашизм, то видимо, еще более страшное преступление». Кому не ясно, что оба автора, Куняев и Яковлев, считающие себя в разных, даже противоположных лагерях, делают одно общее дело: обеляют фашизм. И не как‑нибудь, а за счет своей родины, путем чудовищной клеветы на нее.

А что касается именно лагерей, то вот что пишет знаток этого вопроса В. Зеленков из Минска: «Впервые концлагеря создали на Кубе американцы во время их войны с Испанией в 1898 году. Потом их друзья англичане в ходе англо‑бурской войны 1899‑1902 годов. Третьими немцы – в Первую мировую войну» (Спецвыпуск «Правды», сентябрь 2001). Ну конечно, Куняев с Яковлевым этому не поверят…

Казалось, после того, как мы узнали, что этот патриот лет пятнадцать из газеты в журнал, из журнала в книгу, из одной книги в другую таскает, как любимую драгоценность, клевету на нашу армию, которая будто бы запросто расстреливала сотни пленных немцев, – казалось бы, удивляться уже нечему. И все‑таки…

– «Наш современник» тоже преследовали. Разбили вывеску журнала у входа, – отчаянно защищался Куняев.

– Да это Солженицын и разбил ночью за то, что малыми инъекциями давал в журнале его «Колесико». Если не сам, то подослал Бондаренку… Так вот, Глушкова по идейным патриотическим соображениям порвала с тобой и стала выступать в «Русском соборе», в «Молодой гвардии» с резкой критикой твоих авторов и собратьев по журналу – Солженицына, Шафаревича, Кожинова и тебя самого. Ты отвечал ей в газетах, но это ее не остановило. Тогда ты пригрозил, что опубликуешь ее старые письма. В надежде урезонить тебя и предотвратить публикацию она обратилась в Союз Писателей. Но это не помогло.

– Изменница! – не находил других слов Куняев…

Да, ее обращение в Союз не помогло. И в августе 1995 года в «Завтра» № 34 Куняев напечатал статью, в которой привел выдержки из пятнадцати писем Глушковой аж за семнадцать лет дружбы. Разумеется, это были строки, так сказать, наиболее «порочащие» адресанта, но при том публикатор еще и корчил мину благородного негодования: «Неужели слова, мысли и чувства этих писем были продиктованы всего лишь расчетливой корыстью, возможностью использовать мое служебное положение в своих интересах?» Эта мина выглядела очень выразительно вслед за пушкинским эпиграфом статьи: «Что ты, баба, белены объелась?» Куняев ведь очень любит Пушкина…

Можно было допустить, что публикация предпринята в раздражении, вгорячах, в затмении разума. Не мог же человек не понимать, что за такие вещи не подают руки, отказывают от дома, а когда‑то вызывали на дуэль. Нет, никакого затмения. Статья тут же появилась в журнале, а теперь и в книге. Так что это обдуманная, спокойно рассчитанная трехкратная акция. А ведь Куняев, как и все мы, к тому же прекрасно знал, что Татьяна давно и безнадежно больна…

В литературной среде хорошо известна острая переписка по еврейскому вопросу, имевшая место в 1989 году между литературоведом Натаном Эйдельманом и писателем Виктором Астафьевым. Куняев пишет: «Эйдельман, действуя, как профессиональный провокатор, пустил частную переписку по белу свету и вскоре опубликовал ее за рубежом». Смотрите‑ка, оказывается, понимает: да, как провокатор. Но не приходит в голову сердцеведу, что он действует гораздо постыдней…

Во‑первых, Эйдельман придал гласности лишь одно письмо одного человека, а Куняев – много писем многих людей. Во‑вторых, Эйдельман и Астафьев не были друзьями‑единомышленниками и даже знакомыми, а Куняев опубликовал в числе иных и письма недавних очень близких друзей. В‑третьих, Эйдельман и Астафьев – мужики, а Куняев напечатал письма и женщин. В‑четвертых, Астафьев имел полную возможность дать ответ на публикацию, принять меры вплоть до привлечения провокатора к суду, а что ныне могут ответить Куняеву безмолвные могилы?.. В‑пятых, Эйдельман пустил переписку по рукам, но это выглядит жалко по сравнению с трехкратной многотысячной куняевской публикацией. Разве можно сопоставить число читателей там и здесь. В‑шестых, Эйдельман будто бы напечатал переписку за рубежом. Где? Когда? Кто ее видел? Но если и напечатал, разве это может сравниться по эффективности с публикацией дома?.. Так вот, если Эйдельман профессиональный провокатор, то как же рядом с ним назвать Куняева?..

И ведь вот что особенно‑то грустно тут. Не может того быть, что товарищи из редколлегии и редакции, назову хотя бы особенно близких: Викулов, Распутин, Бондаренко, Ганичев, Гусев, Крупин, Сегень, Семанов, Стрелькова да и все остальные, – не может быть, чтобы никто из них не понимал совершенно ясно: печатать чужие письма – подонство, письма женщины – подонство вдвойне, письма обреченной больной… Тут я просто не нахожу слов. На их глазах начальник бьет женщину, и никто из них не посмел заступиться! В том числе и те, конечно, кто без конца о православии лепечут. Вот какую атмосферу создал Куняев в редакции…

Показанная выше способность мемуариста видеть соломинку в чужом глазу и не замечать бревно в своем характерна для него всегда. Так, в упомянутой статье он ударил не только по Татьяне Глушковой, а заодно и по Анатолию Иванову, главному редактору «Молодой гвардии», дерзнувшему напечатать ее статьи, и притом вот как: «Ведь именно в эпоху застоя А. Иванов стал Героем Соцтруда, кавалером орденов Ленина, Октябрьской революции, Трудового Красного Знамени, лауреатом всех (?) Государственных премий, бессменным секретарем Союза писателей и т.д.». Вот пригвоздил, а?.. Но – поразительно! А сам‑то когда получал раз за разом то ордена, то премии – во время войны? За создание новых самолетов или танков? Сам‑то когда влезал на высокие должности – в первую послевоенную пятилетку восстановления? Да нет же, все он получил в ту же самую «эпоху застоя». Только ордена – помельче, должности – пониже да премии – пожиже. В этом вся и разница… Хоть бы после смерти Анатолия Иванова в мае позапрошлого года не вставлял в воспоминания очередной образец своего лицемерия. Куда там! «Не пропадать же добру…»

Но вот, что еще ужасно обидело Куняева: "Я стал у Глушковой «человеком средним», «достаточно ординарным»… Тут Татьяна Михайловна была не права. Я лично в литературном мире не встречал людей более экстраординарных, чем Куняев. И едва ли встречу. Судите сами, читатель… Помните вот это место в начале моей статьи? «А что ты написал о Сельвинском! Ты же угодничал перед ним, а теперь поносишь!» И тут Куняев взорвался: «Ты не литературный критик, а литературный хам!!!»

Потолок не обрушился, – сказал я тогда, – никто из присутствующих сотрудников журнала не кинулся к начальничку со смирительной рубахой…

Оказывается, я ошибся: потолок‑то обрушился, только не сразу… 22 августа взял я в руки «Завтра» и обомлел: «В ночь с 16 на 17 августа, здание, в котором расположена редакция журнала „Наш современник“ было разрушено в результате падения стены соседнего шестиэтажного дома». Неужели правда?! Бегу с газетой к жене: «Таня, посмотри, какой кошмар!» Она взглянула и рассмеялась: "Да это же хохма. И поместили в их постоянной юмористической рубрике "Агентство «Дня». И сверху надпись шуточная: «На Куняева упала Стена плача». Конечно, хохма, только не шибко умная. Так и уверила она меня, что это – тяжелый черный юмор. А то ведь я собрался бежать на почту и дать телеграммку соболезнования…

Но прошло три недели, встречаю одного члена редколлегии «Современника», и он, к моему изумлению, все подтверждает: действительно, на здание редакции рухнула стена, и больше всего пострадали кабинет главного и его заместителя – тот самый кабинет, в котором Куняев закатил свою истерику. Я уверен, что именно это и спровоцировало стену: главред на роковом тринадцатом году правления сам сокрушил редакцию своим воплем. А стена просто выжидала: может, что‑то посветлеет в нем? Может, раскается? Она ждала два с половиной месяца и не дождалась ничего, кроме новых приступов беснования. И терпение ее иссякло, и, несмотря на Успенский пост, обрушилась она на обиталище Куняева… Так вот, разве можно считать ординарным человека, способного своим воплем сокрушить стену и собственную редакцию.

Спустя несколько дней после «Открытого письма» получаю по почте большой конверт. Что такое? Куняев! Я, конечно, опять ожидал, что это если уж не извинение за дамскую истерику и за психическое «Письмо», то какое‑то хотя бы частичное, хотя бы придуманное объяснение. Ну, например, перед встречей с тобой в редакции мы с Гусевым раздавили бутылочку Doppel, так что я плохо соображал. Или, скажем, у меня недавно вырезали мозжечок, и я утратил координацию движений… Ничего подобного! В пакете – куча бумаг:

1. Письмо Стасика на бланке главного редактора (на этот раз закрытое).

2. Газета «Ветеран» со статьей о презентации его воспоминаний в Краснознаменном зале Дома Советской Армии.

3. Копия его же 12‑летней давности письма ко мне.

Все очень содержательно. Первое письмо начинается обращением «Володя!», а кончается пожеланием «Всего доброго». И представьте себе, никакой эпилепсии. Словно и не он еще вчера устно и письменно вопил благим матом в страшных корчах всякие непотребства. Из «Ветерана» можно было узнать, что на презентации автор книги в обычном для себя духе объявил: «Я показал тайны русской судьбы с ее героическими взлетами и трагическими падениями». Это не очень внятно. Неужели так‑таки и показал всю тайну? А потом, ведь книга главным образом о самом себе. Что же именно автор считает своим «героическим взлетом»? На войне не был. БАМ не строил. «Тихий Дон» не написал. Так, может, взлет в кресло главного редактора? А что для него «трагическое падение» – отставка из секретарей Союза писателей? Пьяная потасовка с Аксеновым? Увлечение грузинским прохвостом, который не вернул 200 долларов?.. Тут же приведено замечательное антиалкогольное изречение автора: «Культура – это Бог в душе, а не пиво в банке». Конечно. И не самогон в бутылке. И не водка в стопке. И даже не «оджалеши» в бокале… А еще на презентации прозвучал проникновенный голос Геннадия Гусева: «Да, абсолютно правомерно назвать книгу великим произведением о любви поэта к русскому народу, к России и ее замечательной поэзии». Прекрасно! И как, я думаю, отрадно служить под началом творца великих произведений! Мне лично не доводилось… Заканчивается отчет о презентации в таком же возвышенном духе: «Книга Куняева – событие в нашей литературе и истории. Она для каждого человека русской души и ума, для всей России». Для всей… Очень великолепно! «Правда» в сокращенном виде перепечатала сей отчет под оригинальным заглавием «Станислав Куняев – о времени и о себе».

Наконец, я взял в руки две страницы густого машинописного письма 12‑летней давности. Оно начинается так:

«Очень жаль, что мне приходится тратить время на бесплодные споры. Ты думаешь о Горьком так, а я иначе». Как иначе? Да, оказывается, это не великий и самый знаменитый писатель XX века, а «русофоб» и «сионист». Грехов за ним – ни словом сказать, ни пером описать. Допустим, статью о Есенине он написал неплохую, но еще обязан был опровергнуть все до единой гадости о поэте Бухарина, Безыменского, Заславского и других «распоясавшихся русофобов». А он не опроверг! Почему? Потому именно, что был оголтелым русофобом. Ну а сам‑то Куняев, опять спросим, кого защитил? А если и защитил, то не больше ли оказалось оплеванных?..

«Не случайно же, – читал я, как еще 12 лет тому назад Куняев в одной артели с Львом Колодным и Федором Бурлацким поносил Горького, – он был вдохновителем, редактором и шефом страшной книги о Беломорканале, не случайно через два года после этого он в сущности (!) определил судьбу Павла Васильева, назвав его фашистом и антисемитом». По прошествии стольких лет Куняев мог бы сейчас признаться, что, дескать, тогда я ошибся: ни антисемитом, ни фашистом Горький не называл Васильева, а писал о его хулиганстве, чем тот на самом деле и отличался, мог бы признать, что совсем не он «определил судьбу» молодого поэта, т.е. обрек его на гибель. Но куда там!

 

Барон фон Гринвальюс,
Великий пиит,
Все в той же позицьи
На камне сидит.

 

Статья Горького о Васильеве появилась 14 июня 1934 года, но вот что еще в апреле 1933 года, то есть за год с лишним, говорил в редакции «Нового мира» на вечере Васильева очень тогда известный и высокопоставленный Иван Михайлович Гронский, бывший одновременно главным редактором «Нового мира», «Красной нови» и ответственным секретарем правительственных «Известий»: «Это не крестьянская, а кулацкая поэзия… Возьмите творчество Клюева, Клычкова и Павла Васильева за последние годы. Что из себя представляет это творчество? Каким социальным силам оно служило? Оно служило силам контрреволюции… Это резко, это грубо, но это правда… Васильев развился в сторону не революции, а контрреволюции…» В таком же смысле высказывались и другие участники вечера. Остается лишь добавить, что и сам Васильев обрушился на своих друзей, присутствовавших здесь же: «Разве Клюев не остался до сих пор ярым врагом революции?.. Теперь выступать против революции и не выступать активно с революцией – это значит активно работать с кулаками и фашистами».

Вот оно, петушиное‑то словцо. И разве у Горького оно слетело с уст?.. Васильев продолжал: «Сейчас Сергей (Клычков) выглядит бледным, потому что боится, что его не поймут, его побьют. Но, к сожалению, должен сказать, что я желаю такого избиения камнями… Клычков должен сказать, что он на самом деле служил, по существу, делу контрреволюции, потому что для художника молчать и не выступать с революцией – значит выступать против революции». Хорош Васильев: молчишь – значит, враг революции. И ведь это же о друзьях, это подобно тому, как Куняев – о Соколове, Передрееве или Глушковой… Впрочем, тут еще позорней: о покойниках же…

Позже Клычков и Клюев были арестованы. Последний писал своему другу художнику Анатолию Кравченко: «Вот тебе еще пример из книги жизни: ты жадно смотрел на Васильева, на его поганое дорогое пальто и костюмы – обольщался им, но эта пустая гремящая бочка лопнула при первом ударе». И позднее, уже из ссылки – жене Клычкова: «Как живет П. Васильев? Крепко ли ему спится?» Наконец, после того как второй раз арестовали и Васильева: «Жалко сердечно Павла, хотя и виноват он передо мной черной виной»… Первый раз его арестовали вскоре после того, как 24 мая 1935 года в «Правде» появилось письмо группы писателей, предлагавших «принять решительные меры против хулигана». Горький был уже смертельно болен. По ходатайству Гронского, которому Васильев был свояк (женаты на родных сестрах), весной 1936 года по решению Политбюро поэта освободили. Но 6 февраля 1937 года арестовали вторично. Горького уже не было в живых… Все эти сведения я взял из содержательной, но далеко не безупречной работы Сергея Куняева («Наш современник», № 7, 2000 г.). Мемуарист мог бы знать это и как редактор журнала, и как отец молодого литературоведа. Увы, бульдозеры неколебимы…

Но хочу спросить еще вот о чем: почему книга о Беломорканале названа «страшной»? Что там такого страшного, что ни один ельцинский прихвостень не преминул воспользоваться ею как дубиной против Советской власти? И первый – конечно, Солженицын… Советские заключенные, трудясь, как трудятся заключенные во всем мире, в короткий срок построили очень важный и нужный для страны водный канал длиною в 227 километров при 19 шлюзах, который соединил Белое море с Волгой, продлив старинную Мариинскую водную систему. Благодаря ему водный путь из Ленинграда в Мурманск сократился в четыре с лишним раза. В 1983 году в связи с пятидесятилетием канал был награжден орденом Трудового Красного Знамени. Что же в этом плохого или даже страшного? «Как?! – визжат обличители. – Там же погибли тысячи и тысячи!» Куняеву, оказывается, известна почти точная цифра: «Там полегло костьми более 70 тысяч». Да откуда же известно‑то? А это несколько приглаженное солженицынское вранье.

Ему же ничего не стоит метнуть хоть в ту, хоть в другую сторону не только тысячи, но и миллионы. Вот в своем «Архипелаге» пишет, что к концу 1941 года под властью немцев было уже «60 миллионов населения из 150», т.е. потеряли, мол, за такой короткий срок уже едва ли не половину населения. Но ведь обе цифры – вранье. Наше население составляло тогда около 195 миллионов.

В другой раз пишет о 1928 годе, о поре индустриализации: «Задумано было огромной мешалкой перемешать все 180 миллионов». А в действительности население было около 150 миллионов. Как видим, в одном случае ему надо было сгустить краски путем уменьшения цифры, и он запросто уменьшает ее на 45 миллионов; в другом – для этой же цели надо было цифру увеличить, и он без колебания увеличил ее на 30 миллионов. Так что плюс‑минус 30‑45 миллионов для этого математика‑правдолюба никакая не проблема. А уж ошарашить читателя уверением, что при строительстве Беломорканала погибло 100‑200‑300 тысяч, ему легче, чем плюнуть…

Так же он все наврал и о строительстве канала, и о посещении его Горьким, и о книге. Как весь вонючий «Архипелаг», это написано по слухам, по антисоветским россказням, по уголовным байкам. А уж за Солженицыным, конечно, Радзинский: «Кровь и трупы на строительстве Беломорско‑Балтийского канала, воспетого писателями Сталина…» Тут же и тот самый Ардов. Он возмущается, что Михаил Зощенко в своем очерке о поездке на канал писал о его строителях‑уголовниках. «Ну что же 58‑я статья? – негодует батюшка Ардов. – Ведь мы знаем, кто составлял подавляющее большинство заключенных „каналоармейцев“. А о них что написано?» То есть этот знаток в рясе хочет сказать, что подавляющее большинство составляли политические заключенные осужденные по 58‑й статье. Это надо думать, процентов 90‑95. Однако же вот что читаем в новейшем исследовании И.В. Пыхалова «Сталин и его время» (Ленинград, 2001). Приведя соответствующую таблицу официальных цифр, он делает вывод: «Таким образом, среди заключенных, содержавшихся в лагерях ГУЛАГа, большинство составляли уголовники, а „политических“, как правило, было менее 1/3… Еще меньше было „политических“ в исправительно‑трудовых колониях» (с. 24). Внял, батюшка?

Теперь о смертности в лагерях и тюрьмах. Это уж специально для Солженицына с Радзинским и Куняева: в пору строительства канала она, по официальным данным, была такова: в 1931 году – 3,03%. в 1932‑м – 4,40, в 1933‑м, в год открытия канала, по причине голода – 15,94%. Миновал голод, и в следующем 1934 году резкое снижение до прежнего уровня – 4,26%. За 1945 – 1952 годы, когда сидел творец «Архипелага», смертность в лагерях снизилась с 6,66% (еще шла война) до 0,80%. Того ниже была смертность в тюрьмах и колониях, редко превышая 2‑3%. Вывод автора: «Таким образом, как свидетельствуют факты, вопреки уверениям „обличителей“, смертность заключенных при Сталине держалась на весьма низком уровне» (с. 25). Едва ли этот уровень так уж превышал общий уровень по стране. И специальный довесок для Главного Обличителя: «Даже в самые тяжелые 1942 и 1943 годы смертность заключенных составляла около 20% в год в лагерях и около 10% в тюрьмах. В год! А не в месяц, как утверждает, к примеру, А. Солженицын» (с. 26). Как видим, врал Главный Обличитель, преувеличивая в 12 раз. Это ему просто…

Впрочем, И. Пыхалов, видимо, не заметил или не обратил внимания на следующие строки Солженицына о смертности на Беломорканале: «Говорят, что в первую зиму строительства, с 1931 на 1932 г., вымерло сто тысяч строителей‑заключенных. Отчего ж не поверить?» Вот его главный творческий принцип: «Говорят. Отчего не поверить?» И дальше: «Скорей эта цифра даже преуменьшенная: в сходных условиях в лагерях военных лет смертность один процент в день была заурядна, известна всем. Так что на Беломорканале сто тысяч могло вымереть за три месяца с небольшим». Так было в парижском издании Ymca‑press (1974). А в московском издании «Советского писателя» (1989) автор приписал: «Без натяжки можно предположить, что и триста тысяч вымерло». Это рассчитано на полных идиотов да на стеснительного Куняева, который уменьшил эту цифру до 70 тысяч. Он горестно восклицает ныне о 1956 годе: «Как мы в то время верили любому демократическому краснобайству!» Так ведь и сейчас веришь столь же оголтело, и не пытаясь даже проверить краснобайство элементарным практическим соображением. Ну хоть бы, если уж отбросить всякие соображения гуманности, подумал бы о том, как схоронить, куда деть триста тысяч трупов, кто заниматься этим мог? Вон в Доме Советов оказалось тысячи две‑три убитых, так ведь в распоряжении Ельцина были отряды милиции, ОМОНа, мощнейшая техника. А там?.. И потом человек не лопата. Та сломалась в некий миг, и можно выбросить, взять новую, если есть. А люди умирают чаще всего не сразу, а медленно, болеют, постепенно доходят до полной неработоспособности. Так подумал бы и об этом: как с ними‑то быть? Кто за больных выполнял норму выработки на ударной стройке?

А кроме того, надо бы знать, что статистика таких явлений, как смертность, периодизируется не днями, а годами. Как указано выше, смертность в лагерях в те самые военные годы, о которых упомянул Солженицын, составляла около 20 процентов в год. А если, как он уверяет, она была один процент в день, то значит, в год – 365 процентов, т.е. врет уже не в 12 раз, а почти в двадцать, и у него получается, что в год лагерь вымирал три с половиной раза с лишним. Лихо, правда?

И вот что проделывает дальше прохиндей Нобелевской премии. Во французском издании он называет восемь фамилий руководителей строительства канала и пишет, что «за каждым следует записать тысяч по тридцать жизней» (т. 2, с. 99). 30 тыс. х 8 = 240 тысяч. Маловато. Не хватает еще 60 тысяч душ. Обнаружив это, в московском издании прохвост уже накинул: «за каждым следует записать тысяч по сорок (!) жизней» (т. 2, с. 93). 40 тыс. х 8 = 320 тысяч. Вот это в самый раз, даже, как говорится, с доходом в 20 тысяч. Чай теперь его душенька довольна…

Куняев, радуясь сравнительно приличному по нынешним временам тиражу «Нашего современника», внушает мне: «Подумай, почему». Я уже подумал. А вот ты подумай, почему Солженицын врет в таких масштабах, почему заодно с ним врут Радзинский, Ардов, а ты, защитник великой русской идеи, оказавшись в этой компашке, книгу о строительстве канала называешь «страшной», коллективизацию – «кровавой», русофобию – «коммунистической», злобу – «чекистской» и т.п.

Михаил Зощенко, по определению Радзинского, – один из «писателей Сталина», в этой книге, столь страшной для Куняева, писал: "В дни, когда я был на Беломорском канале, в одном из лагерей был устроен слет ударников этого строительства. Это был самый удивительный митинг из всех, которые я когда‑либо видел.

На эстраду выходили бывшие бандиты, воры, фармазоны и авантюристы и докладывали собранию о произведенных работах… Это были речи о перестройке всей своей жизни и о желании жить и работать по‑новому… Я на самом деле увидел перестройку сознания, гордость строителей и желание жить иначе, чем прежде…"

И кому же я должен верить – одряхлевшему профессиональному лжецу, бесстыдно жонглирующему цифрами мнимо погибших, трепачу в рясе, называющему Зощенко «пособником палачей и тюремщиков», своре их малоумных, злобных прихвостней, просто обиженных Богом, или Зощенко – полному Георгиевскому кавалеру, штабс‑капитану в Первую мировую войну, добровольцу Красной Армии в Гражданскую, писателю, который после известного постановления ЦК партии 1946 года, подвергшего его резкой несправедливой критике, был исключен из Союза писателей, но в этот же день написал письмо:

"Дорогой Иосиф Виссарионович!

Я никогда не был антисоветским человеком. В 1918 году я добровольно пошел в Красную Армию и полгода пробыл на фронте, сражаясь против белогвардейских войск.

Я происходил из дворянской семьи, но никогда у меня не было двух мнений – с кем мне идти – с народом или с помещиками. Я всегда шел с народом. И этого у меня никто не отнимет…

Прошу мне поверить – я ничего не ищу и не прошу никаких улучшений в моей судьбе. А если и пишу Вам, то с единственной целью: несколько облегчить свою боль. Я никогда не был литературным пройдохой или низким человеком… Это ошибка. Уверяю Вас".

Позже, после смерти Сталина и восстановления Зощенко в Союзе писателей, он высказался более определенно: «Основное обвинение в докладе Жданова в том, что я не советский писатель. Не могу согласиться!.. Я никогда не был непатриотом своей страны. Не могу согласиться с этим. Не могу!..» А когда нашлись охотники вторично проработать писателя, он встал и сказал: «Что вы хотите от меня? Чтобы я признался, что я трус? Вы этого требуете? Вы!.. Не надо мне вашего снисхождения… Я больше, чем устал. Я приму любую иную судьбу, чем та, которую я имею». Вот, Станислав Куняев, что такое гражданский поступок, а не байки о драке с Аксеновым…

 

Прошло еще недолгое время. Опять пакет! Опять от Куняева! Он начал почтовую войну. Раньше вот так же донимал меня пакетами Валентин Оскоцкий. Как напечатают в своих «Литературных вестях» (тираж 3000) гадость обо мне в стихах или прозе, так непременно шлют парочку экземпляров. Но тут я опять в лучших надеждах. И, увы, опять ошибся. В пакете оказалась газета «Российский писатель» № 10 (14) с упомянутой в «Открытом письме» статьей Михаила Чванова «Три подвига Станислава Куняева». Сразу вопрос: почему не двенадцать, как у Геракла? Газетка с милой дарственной надписью мемуариста: «На память Владимиру Бушину, чтобы прочитал и успокоился…» Здесь, мол, истина в последней инстанции, заткнись.

Как помним, В. Бондаренко ожидал, что я буду с негодованием писать о премии Е. Носову. Нет, не буду, ибо в ней ничего принципиально нового, просто Солженицын вколотил еще один клин в содружество русских писателей, и я лишь высказался о его речи. А С. Куняев – они с Бондаренко во многом очень схожи – ожидал, что за хвалебную статью о нем я буду «проклинать Мишу Чванова, хорошего писателя, русского патриота». Нет, разумеется, никаких проклятий. Но кое‑что сказать, пожалуй, небесполезно.

М. Чванов живет в Уфе. Свой двухтомник Куняев прислал ему тоже с дарственной надписью: «Дорогому Михаилу Чванову – главную книгу моей судьбы и русской жизни». Последние слова озадачивают: это – главная книга русской жизни? Позвольте, а книги Пушкина и Толстого, Достоевского и Шолохова?.. Судя по всему, автор сказал именно то, что хотел сказать. Помните? «Я всегда прав!»

Михаил Андреевич Чванов о себе говорит так: в прошлом – «неискушенный провинциал», ныне – «истинный патриот». Да, так и говорит: истинный. А сами мы можем догадаться, что он человек еще и весьма впечатлительный, эмоциональный, как и его кумир. В статье, которую так украшают два портрета мемуариста, то и дело читаешь: «я буквально оторопел»… «мне до слез обидно»… «я был потрясен»… «резанули по сердцу строки»… «у меня перехватило горло»… «эта глава была для меня потрясением»… «и еще горло перехватило»… и т.д. Этими качествами души, видимо, и объясняются некоторые важные особенности его статьи. Например, в ней есть досадные фактические ошибки. Эмоциональному человеку наводить справки некогда!

Вот, скажем, он перечисляет поэтов: «Бродский, Маршак, Светлов, Сельвинский, Юнна Мориц, Наум Лейкин…» Весьма сумбурная последовательность, тем более что поэт Наум Лейкин никому не известен. Так звали ответственного секретаря «Литературы и жизни», или автор, возможно, имел в виду поэта Наума Коржавина, если не покойного Наума Гребнева. В одном он здесь не ошибся – все евреи.

В другом месте автор уверяет, что Виктор Астафьев «единственный из русских писателей, подписавший в октябре 1993 года гнусное письмо в поддержку палачей русского народа». Это не так. Из 42 авторов письма человек 12‑13, больше четверти, были русские: Герои Соцтруда М. Ананьев, М. Дудин, Д. Лихачев, а также С. Каледин, Ю. Карякин, А. Приставкин, Р. Казакова, еще кто‑то. Такие всегда находятся. Не надо приукрашивать соплеменников. Кроме того, это было не просто письмо в поддержку палачей, это был призыв к новым расправам, даже требование их. Так «Известия» и подали его: «Писатели требуют от правительства решительных действий».

Интересно проследить судьбу этих служителей муз. Человек пятнадцать из них, к сожалению, ушли в лучший мир. Даниила Гранина НТВ тоже похоронило, показало кого‑то в гробу, усыпанном цветами, и объявило, что это именно Гранин, член КПСС с 1942 года, но, к счастью, он жив. Виктора Астафьева от перенапряжения страстных антисоветских речей, увы, разбил паралич. Григория Поженяна, как сообщали по телевидению, недавно избил и ограбил шофер такси, с которым поэт не пожелал расплатиться. Юрию Карякину, кажется, тоже лежащему в постели, президент недавно выделил какую‑то правительственную премию. А вот старушка Белла Ахмадулина недавно заявила в «Литературной России» № 32: «Я абсолютно нищий человек». Абсолютно!.. Это довольно загадочно. Ведь у нее муж есть, весьма преуспевающий народный художник Борис Мессерер, академик, лауреат. Как рядом с таким человеком под одной крышей родная жена могла оказаться или хотя бы чувствовать себя абсолютно нищей? Но как бы то ни было, а со слезами вспоминается старинный романс «Нищая»:

 

Сказать ли вам, старушка эта
Как двадцать лет тому жила?
Она была мечтой поэта,
И слава ей венок плела.

Когда она на сцене пела,
Париж в восторге был от ней.
Она соперниц не имела…
Подайте ж милостыню ей!..

 

Старушка рассказала, что живет, «благодаря ПЕН‑клубу, в центре Москвы в цивильном (?) доме по соседству с Искандером, Приставкиным, Битовым и весьма зажиточными бизнесменами». И, судя по всему, никто из них ни разу не подал милостыни нищей… Позор!.. Может, объявим благотворительную подписку среди читателей «Патриота»?..

А Римма Казакова, член КПСС с 1977 года, стала первым секретарем Союза писателей Москвы, среди членов которого, как она уверяет, «многие с именами мирового значения». Это кто же? Она называет: два тех самых подписанта – Борис Васильев и Татьяна Бек, а также Фазиль Искандер, Андрей Битов, Андрей Вознесенский, Владимир Войнович, Владимир Корнилов. Конечно, среди них есть и талантливые, и известные писатели. Но интересно, кто из читателей слышал хотя бы о таких фигурах мирового значения, как Бек или Корнилов?.. Но не в этом дело, пусть себе забавляются, у нас демократия. Ведь в сущности это даже занятно.

Занятно и то, что Римма Федоровна принялась доказывать, что она не еврейка. Я лично никогда об этом не думал, хотя знал, что один из ее мужей был еврей Радов‑Вельш. Но довод, который она привела, честно скажу, заставил меня усомниться. Вот: «Дед мой по отцу был Лазарь Никандрович. Вы где‑нибудь видели еврея Никандра?»

Матушка, мы видели кое‑что и поинтересней! Например, когда‑то начальником Политуправления Красной Армии был Сергей Иванович Гусев, каковым он стал в одночасье из Якова Давидовича Драбкина. Но Казакова не слушает, и вот ее новый резон: «А что в таком случае делать одной значительной литературной личности с отчеством Исаевич?» Опять пальцем в небо, драгоценная, ибо Исай довольно популярное когда‑то у русских имя. А отчество помянутой значительной личности не Исаевич, а Исаакиевич. В этом можете убедиться, раскрыв упоминавшийся биографический словарь «Русские писатели XX века» на 656‑й странице. А что делать этой личности? Лучше всего убраться бы ему в штат Вермонт и, как уже говорилось, открыть там в своем роскошном поместье дом отдыха для фронтовиков.

Национальная проблема ужасно волнует Казакову‑Драбкину. Она дает решительный отпор всем, не согласным с ней:

"Чего стоят рассуждения поэта Юрия Баранова об «антирусском правительстве». Даже драгоценнейший Шандыбин радовался, что у нас наконец‑то президент русский, и жена у него русская, и, добавлю, собака у президента тоже русская! За Шандыбина говорить трудно, он из тех патриотов, что даже Евгения Киселева защищал только потому, что тот русский. Но читаем дальше: «По крайней мере, во власти большинство представителей этнического большинства России». Правильно, мадам Драбкина, но 51 процент это уже большинство, а русские составляют в стране 85 процентов. Что же касается правительства или, точнее говоря, власти, то если принять во внимание хотя бы только то, что до них население страны неуклонно росло, а при них народ вымирает по 750 тысяч и больше в год, можно было бы поначалу допустить, что это честные люди, но просто малограмотны и бездарны, но поскольку вымирание длится уже десять лет, страна гибнет, они же не уходят, а, наоборот, все держатся зубами и когтями за свои кресла и продолжают реформы, показавшие всему миру свою гибельность для страны, – если все это, говорю, учесть, то такую власть нельзя назвать иначе, как именно антинародной, оккупационной, враждебной народу. Даже по Уставу ООН против такой власти народ имеет право на восстание. А вам, как видно, хватает для радости столичных фейерверков, презентаций да разного рода эксгумаций. Что ж, наслаждайтесь…

Вот вы еще и философствуете о том, что такое демократ: «Он‑то и есть подлинный патриот, потому что (!) не способен оскорблять людей другой национальности». Это, во‑первых, да? Но при чем здесь патриотизм? Это элементарная вежливость, воспитанность, и только. А вообще‑то таким людям другой национальности, как, допустим, еврей Ягода, немец Геббельс, англичанин Чемберлен, француз Даладье, американец Даллес, – всем им убежденный русский националист имеет право сказать: «Подонки!» Во‑вторых, «демократ разбирается в истории». И опять: это образованность, а не патриотизм. Но вот вам супердемократы Чубайс, Сванидзе, Сорокина, Киселев, Новодворская да и сам Ельцин – ведь круглые невежды. Нужны доказательства? В‑третьих, «демократ граждански и творчески профессионально судит о жизни».

О, судить они могут о чем угодно! Возьмите Немцова или Явлинского. Даже сверхтерпеливый наш президент недавно посоветовал одному из них перестать мельтешить на политической сцене страны со своими «творческими суждениями». Так вот эти‑то люди, которых вы, сами не зная почему, именуете патриотами, и довели страну до того положения, о котором сказано выше.

Но вот что самое‑то примечательное в статье Драбкиной. Будучи членом той самой вымирающей шайки ельцинских прихвостней, которая 5 октября 1993 года требовала от правительства расправы над неугодными писателями, она сегодня жалуется, что с ней «полемика ведется далеко не элегантно», «лексика оставляет желать лучшего», а кто‑то сказал даже, что в свои 70 лет мадам «вышла в тираж». Ах, ах! Она затосковала об элегантности. Обратитесь за ней, мадам, к генералу Евневичу, такому же, как вы, элегантному демократу, который расстреливал Дом Советов.

 

Однако вернемся к статье М. Чванова. Отмеченные ошибки – не главное в ней. Дело гораздо серьезней, когда от Наума Неизвестного автор переходит ко всем известному Льву Толстому и с решительностью своего столичного друга возглашает, что великий писатель «абсолютно справедливо был отлучен от церкви», поскольку «нанес великий вред России, как террористы‑революционеры (например, эсеры, да?). На книгах Л. Толстого взросло и воспиталось несколько поколений как мягкотелых бездеятельных русских интеллигентов и циников‑атеистов, отчего само понятие „интеллигенция“ стало чуть ли не ругательством». Закономерным выводом из таких суровых суждений был бы призыв сжечь книги Толстого, но истинный патриот почему‑то пока воздержался от этого. Непонятно и то, почему не названы книги Толстого и их герои, воспитавшие несколько поколений хлюпиков и циников. «Севастопольские рассказы»? «Казаки»? Оленин? Ерошка? «Война и мир»? Князь Андрей? Княжна Марья? Наташа Ростова? Ее брат Николай? Анна Каренина? Катюша Маслова?..

Кого из них автор уподобляет пуле или бомбе террориста, убивающей наповал? Что первым бросать в костер?.. Неизвестно. Но вот завотделом прозы «Нашего современника» Александр Сегень, правая рука Куняева, тут конкретен. В газете «Десятина» он решительно заявил: «Человек, написавший „Хаджи‑Мурата“, – враг русского народа».8 Коли враг всего народа, а не только отпетых идиотов с русскими и нерусскими фамилиями, то, конечно, книги его надо уничтожить…

Но прежде чем чиркнуть спичку, хочу заметить вам, литературные пироманы, что среди верующих и даже пишущих стихи о святых мощах циников не меньше, чем среди атеистов. Или у вас в Уфе не так?

Переходя от литературы к жизни, автор обнаруживает язвительно‑ироническое отношение к советскому времени, к «почти уже сказочной социалистической действительности», видя в советских людях «специально обманутых, замордованных желтой прессой» существ. И невдомек истинному патриоту, что ныне советское время с его великими благами для народа, с мощью державы действительно вспоминается как сказочное. Невдомек даже то, что советская пресса сеяла добро, достоинство, гордость за свою страну, а мордуют‑то людей именно сейчас на его глазах, но он, талантливый писатель, этого не видит или видит, но талантливо молчит.

М. Чванов уверяет, что советское время – это «эпоха мифотворчества». Мифов, говорит, было больше, чем в Древней Греции. Коли речь завел об эпохе, то и мифы называй эпохальные. Еще перед войной мы стали первой промышленной страной Европы – это миф? Наши летчики и летчицы восхищали мир своими фантастическими перелетами – это миф? Наш народ и его армия разгромили силы всей Европы, брошенные на нас Гитлером, – это миф? Вскоре после войны мы стали сверхдержавой мира – это миф? Первыми в мире мы отправили в космос человека – это миф? Первыми в мире забросили свой герб на Луну – это миф? Бесплатное образование, медицина, копеечная квартплата и транспорт – это миф?..

Оказывается, истинный русский патриот Чванов имеет в виду факты совсем не такого масштаба. А что же? Да вот, говорит, был миф о Корнее Чуковском как о добром сказочнике и великом гуманисте. А он написал однажды Сталину письмо, предлагая создать для «социально опасных» детей трудколонии с военным режимом, но его продолжали считать великим гуманистом…

В этих истинных патриотах меня больше всего поражает их полная оторванность от реальности, от живой действительности. Во‑первых, при чем здесь советская эпоха, если какие‑то критики писали о Чуковском как о великом гуманисте? Да и кто – писал? Ведь ни одного не назовет. А я назову, кто боролся против Чуковского. Например, Троцкий, а с другой стороны – Ленин. Во‑вторых, о письме к Сталину стало известно только теперь. Как же оно могло повлиять на «миф»? Ну вот, теперь считайте, что миф рухнул. Пошли дальше.

Второй миф – о плагиате «Тихого Дона». Позвольте, тов. Чванов, но опять же, какое отношение к подлой проделке негодяев имеет советская эпоха? Советская власть в лице «Правды», наша литературная общественность в лице известных писателей еще в 1929 году, а потом уже и в наши дни, например, Константин Симонов, разоблачила этот «миф». Вновь же возродил его Солженицын, которого вы считаете великим писателем, вот с ним и разбирайтесь.

Третий миф советской эпохи – «миф о шовинизме и антисемитизме Станислава Куняева». А вот это не миф. Если человек верит, что Максим Горький «русофоб» и «сионист», то, сколько ни рассказывай он о своих друзьях среди евреев, как это делает Куняев, сколько ни пиши стихов о Межирове, совершенно ясно: мыслитель свихнулся на жидоедстве. Да, у Горького были благожелательные высказывания о евреях, есть рассказ «Каин и Артем», есть еврейка Рашель в «Васе». Ну и что? Вон С. Семанов насчитал в «Тихом Доне» 16 евреев. Можно добавить, что отношения Горького с такими известными и могущественными евреями, как Троцкий и Зиновьев, были враждебные, еврей Парвус его обобрал. Мало того, Зиновьев, будучи всевластным главой Северо‑Западной коммуны, учинил обыск в квартире писателя на Кронверкском, что и послужило последним поводом к эмиграции. А вот у Лермонтова, допустим, есть две «Еврейские мелодии» – и что, тоже сионист?

Имея в виду, конечно же, патриотизм казенный, Горький писал: «Совершенно чуждый национализма, патриотизма и прочих болезней духовного зрения, все‑таки я вижу русский народ исключительно, фантастически талантливым, своеобразным… Я уверен, что по затейливости, по неожиданности изворотов, так сказать, по фигурности мысли и чувства русский народ – самый благодарный материал для художника». Это что, признание русофоба вроде Новодворской? И еще: «Даже дураки в России глупы оригинально». Это и сейчас подтверждают, в частности, иные публикации: да, у нас и литературные дураки глупы оригинально. Возьмите критика О. или поэта С.

Дорогого стоят и такие строки Горького о Ленине: "Глядя на меня азиатскими глазками, спросил:

– Кого в Европе можно поставить рядом с Толстым? Сам себе ответил:

– Некого.

И, потирая руки, засмеялся, довольный…

Я нередко подмечал в нем черту гордости Россией, русскими, русским искусством. Иногда эта черта казалась мне странно чуждой Ленину и даже наивной, но потом я научился слышать в ней стыдливый отзвук глубоко скрытой, радостной любви к своему народу. На Капри он, глядя, как рыбаки осторожно распутывают сети, изорванные и спутанные акулой, заметил:

– Наши работают бойчее.

А когда я выразил сомнение по этому поводу, он не без досады сказал:

– Гм‑м, а не забываете вы Россию, живя на этой шишке?" Русофобы о таких вещах не пишут, ибо просто не замечают их. А вот еще что сказал сионист Горький о своем народе: «Я думаю, что когда этот удивительный народ отмучается от всего, что изнутри тяготит и путает его, когда он начнет работать с полным сознанием культурного и, так сказать, религиозного, весь мир связующего значения труда – он будет жить сказочно героической жизнью и многому научит этот и уставший, и обезумевший от преступлений мир».

В 2000 году в издательстве «Вагриус» вышла редким по нынешним временам тиражом в 10 тысяч экземпляров «Книга о русских людях» Горького. Это воспоминания. И Куняев первому тому своих воспоминаний дал подзаголовок «Русский человек». Явная перекличка. Вот и сопоставить бы персонажей этих книг не только по их значительности, но и по тому, как они написаны. Допустим, Блок и Слуцкий, Есенин и Самойлов, Чехов и Вассерман, сам Горький и Куняев… Проделав эту работу, автор «воспоминаний и размышлений» значительно расширил бы и углубил свое представление о многом, в частности и о литературном таланте. А вот эти слова, вынесенные на обложку, надо бы переписать и как плакат повесить в редакторском кабинете «Нашего современника»: «Предпринимаются попытки „сбросить Горького с парохода современности“. Однако не будем забывать, что в начале века то же самое пытались проделать с Пушкиным и Достоевским». Не надо забывать и то, что Горький с его двухклассным образованием да Шолохов с четырехклассным – самые яркие в XX веке свидетельства глубинной талантливости русского народа.

Я вспоминал злобную статью Бунина о Горьком. А вот Горький не сказал о Бунине ни одного худого слова. Наоборот, например, защищал его «сильный суровый талант» от нападок Леонида Андреева. И когда в 1933 году Бунин получил Нобелевскую премию, видимо, сыгравшую в его жизни плохую роль, это не вызвало у Горького никаких недобрых чувств. А вот Марина Цветаева, жившая тогда в Париже, заранее досадуя, что ей придется по этому случаю «сидеть на эстраде», заметила: «Я не протестую, я только не согласна, ибо несравненно больше Бунина: и больше, и человечнее, и своеобразнее, и нужнее – Горький. Горький – эпоха, а Бунин – конец эпохи».

Куняев слишком часто смотрит на вещи сквозь еврейскую призму и наряду с правильными суждениями порой извергает такую чушь, что уши вянут. Вот, допустим, вспоминает, как Павел Антокольский выступал у них в МГУ на собрании литобъединения: «Хорошие времена наступают, многие неизвестные имена писателей вам предстоит для себя открыть – Бабеля, Мандельштама, Ясенского, Марину Цветаеву… А из молодых читайте Межирова и Гудзенко!» Трудно поверить, чтобы вот так на подбор Антокольский рекламировал сплошь еврейские имена, кроме Цветаевой. А потом, сообщает мемуарист, появился альманах «Литературная Москва» и там – стихи Цветаевой с предисловием Эренбурга. И он приходит к выводу: "Я предполагаю, что Антокольский и Эренбург вспомнили в 1956 году Цветаеву в первую очередь еще и потому, что знали одно ее до сих пор мало известное стихотворение 1916 года «Евреям».

Ну разве это не сдвиг по фазе? Или просто гэпэушный склад ума? Разве это не того же сорта предположение, что и об ответе Лермонтова на книгу Кюстина? Во‑первых, откуда ему известно, что Антокольский и Эренбург знали и помнили об этом сорокалетней давности стихотворении? Во‑вторых, Цветаева – столь яркая поэтесса, что ее, как и Лермонтова, могут любить и евреи безо всяких стихов о евреях. В‑третьих, сам же Куняев обвиняет Цветаеву в том, что она «могла быть и антисемиткой». Если так, то не естественнее ли допустить, что именно это было известно евреям Антокольскому и Эренбургу, именно эту обиду они помнили, а не то, что предполагает Куняев… Глядя на вещи через ту же призму, Куняев объявил, что ему «только сейчас открылось», что в выступлении Константина Паустовского на обсуждении романа Владимира Дудинцева «Не хлебом единым» в 1956 году «одна фраза стала ключевой, обеспечившей Паустовскому неожиданную (!) славу и популярность». Подумать только, всего одна‑единственная фраза, и на тебе – слава и популярность! Да что же это за волшебная фраза? А вот: «Циники и мракобесы, не стесняясь и не боясь ничего, открыто вели погромные антисемитские речи». Сказал, выступил против антисемитизма – и слава в кармане!

Да знает ли Куняев, что тогда замечательному писателю было уже 65 лет, за плечами у него – множество таких прекрасных книг, что Михаил Пришвин однажды записал в дневнике: «Не будь я Пришвиным, я хотел бы писать в наше время, как Паустовский». Уже давно он был и популярным и прославленным писателем. А слышал ли Куняев о писателе Григории Свирском, авторе романа «Университет»? Он только тем и занимался, что днем и ночью произносил речи против антисемитизма. Да еще какие свирепые! Но где же его слава? Почему не нагрянула популярность? Не обнаружив их, он от огорчения укатил в Израиль. Но там – с кем бороться? Только с арабами. Неизвестно, борется ли он с ними…

Через ту же мутную призму смотрит Куняев и на псевдонимы. В свое время в связи со статьей Михаила Бубенного, затронувшего этот вопрос в «Комсомольской правде», острая полемика состоялась между Константином Симоновым, дважды выступившим в «Литгазете», где он тогда был главным редактором, и Михаилом Шолоховым, ответившим ему в той же «Комсомолке». Подоплека была, конечно, национальная: псевдонимами явно злоупотребляли писатели еврейского происхождения. И однако же при всей блистательности шолоховской небольшой статьи «С опущенным забралом» великий писатель был не прав, нельзя же запретить псевдонимы, существующие во все века во всем мире: Мольер, Вольтер, Стендаль, Жорж Санд, Новалис, Руставели, Навои, Пабло Неруда… Их брали многие и русские замечательные писатели, артисты: от Пушкина («Повести Белкина») и Гоголя до Чехова и Горького, включая таких, как Ахматова, Андрей Белый, Федор Сологуб, Демьян Бедный, Фадеев, и от Василия Ивановича Качалова (Шверубовича) до ныне здравствующего народного артиста СССР Владимира Михайловича Зельдина (В.М. Попова).

Куняев почему‑то умолчал о знаменитой полемике. Видимо, и тут хотел представить себя первопроходцем. А начал тему с того, что вот Николай Заболоцкий, Ярослав Смеляков, Леонид Мартынов, Борис Ручьев «хлебнули свою долю лагерной и ссыльной баланды и были запуганы на всю оставшуюся жизнь». Да, хлебнули, но запуганы не были и до конца жизни плодотворно работали, писали прекрасные стихи, первый из них получил орден Трудового Красного Знамени, остальные стали еще и лауреатами Государственных премий. А продолжение такое: «Ну как было на этом трагическом, ущербном для русской поэзии фоне не разыгрывать из себя классиков Кирсанову, Багрицкому, Шкловскому, Сельвинскому, Безыменскому с их ручными псевдонимами?» Во‑первых, странно, что русская поэзия представлена патриотом лишь фоном для писателей‑евреев, да к тому же и «ущербным». Во‑вторых, Шкловский, Сельвинский, Безыменский – это вовсе не псевдонимы, а вот Ручьев – это псевдоним Б.А. Кривощекова. Знать надо родную литературу. В‑третьих, пора наибольшего успеха всех названных писателей‑евреев, когда они могли бы разыгрывать из себя классиков, приходится еще на то время, когда перечисленные русские писатели не хлебали баланды, а Багрицкий и вовсе умер за несколько лет до этого. Наконец, в таком псевдониме, как «Кирсанов», я, например, ничего «звучного» не нахожу. Вот имя Станислав – это действительно звучно, и надо было беречь щедрый подарок родителей, а не превращать его в кукольного Стасика. Так о чем же речь? Кто на чьем фоне фигурировал?

Но Куняев продолжает свое и, как ныне заведено у них, притягивает религиозный авторитет: "Поразительно глубоко и точно сказал о сущности псевдонимов религиозный философ Сергей Булгаков: «Псевдоним есть воровство, как присвоение не своего имени, гримаса, ложь, обман…» Через его призму Куняеву не видно, ему и в голову не приходит, что ведь псевдонимы брали и русские писатели. Он видит только евреев: «Все „псевдонимы“ ходили с гордо задранными подбородками… Посмотрите, к примеру, на Бенедикта Сарнова или Евгения Рейна…» И опять – пальцем в небо: и Сарнов и Рейн – не псевдонимы, а фамилии, полученные от родителей. Но вот что самое‑то комическое: ведь Стасик, как Куняев и сам себя называет до семидесяти лет, и других приучил, – это и есть проклятая Булгаковым «гримаса».

Уверяя, что Цветаева «могла быть сегодня страстной юдофилкой, а завтра антисемиткой», мемуарист, как мне сдается, сам такой. Вот факты. Он приехал из Калуги учиться в Москву. Принят в МГУ, но общежитие почему‑то не дали. Столица велика – ищи жилье, где хочешь. Но он поселяется у старого еврея Максима Семеновича. Кто его неволил? Никто. Надо полагать, все дело во взаимной симпатии. Затем решил найти себе литературного наставника, покровителя. В Москве около двух тысяч таких покровителей любой нации. Но Куняев, вначале примерившись к Василию Федорову и Льву Ошанину, в конце концов, выбирает еврея Слуцкого. Почему? Видимо, по взаимному влечению. Надо устраиваться на работу. В Москве были редакции по составу сплошь русские, например «Молодая гвардия» или «Октябрь», где только один Идашкин разнообразил картину. Нет, Куняев поступает в «Знамя». И там видит: «Отделом критики заведует „полужидок“ Самуил Дмитриев, его помощник Лев Аннинский, тоже полукровок. В отделе публицистики сидят Александр Кривицкий, Миша Рощин (Гибельман) и Нина Каданер. Секретарь редакции – Фаня Левина». Что ж, это угнетало юную душу русского патриота? Отнюдь! Закончив приведенное перечисление сотрудников, он радостно восклицает: «Это все наши!» Совершенно как Янкель в «Тарасе Бульбе». Он только что вернулся из города, осажденного запорожцами, и Тарас его спрашивает: «Видел там наших?» – «Как же! – радостно восклицает Янкель. – Наших там много: Ицка, Рахум, Самуйло…»

Хочет издать в Калуге первую книгу. Естественно, в издательстве есть свои редакторы, но дебютант настаивает на привлечениии редактора со стороны, из Москвы. Кого? Того же еврея Слуцкого. Книга вышла. Кому он дарит эту первую драгоценную книгу прежде всего? Еврею Илье Сельвинскому, с которым даже незнаком, причем – через посредство Григория Левина, тоже, разумеется, еврея. Почему дарит? Надо полагать, по причине большого уважения, если не расчета. Книжечка не так уж впечатляюща, но молодому таланту не терпится прорваться с ней в Союз писателей, стать профессионалом.

Вступление в Союз важная веха в жизни литератора. Как обстоятельно рассказывает об этом в своих воспоминаниях Виктор Петелин! Прежде всего, называет всех, у кого взял рекомендации. Первым был известный прозаик Кузьма Горбунов. Он сказал: «Я‑то дам, но моя рекомендация может повредить. Возьмите еще и кого‑нибудь менее окрашенных в русские патриотические тона. Я для нынешней комиссии, как красный цвет для быка». Еще бы! Ведь ее председателем был тогда Анатолий Наумович Рыбаков.

Вторую рекомендацию дал критик Борис Иванович Соловьев. И опять: «Моя рекомендация только помешает вступить в Союз…» Петелин вспоминает: «Итак, две рекомендации есть. Для укрепления своих позиций попросил еще у двух моих друзей, слывших в то время либералами, – у Валерия Осипова и Олега Михайлова, которые тоже не замедлили…» (с. 176). Вот как обдуманно и взвешенно…

А Куняев о своем вступлении сообщает мельком и как‑то очень невнятно: "Перебирая свой архив, я нашел недавно четвертушку бумаги, на которой было несколько строк: «На днях бюро секции поэтов приняло в СП Станислава Куняева. Он человек одаренный, а в его книге „Землепроходцы“ есть немало хороших современных стихотворений…» Еще несколько малозначащих фраз и подпись – Я. Смеляков. Что за «бумажка»? Видимо, это непонятным образом оказавшееся у Куняева письмо председателя бюро секции поэтов Я. Смелякова («хама», как помним) в приемную комиссию, ибо именно ей принадлежало решающее слово при приеме, а бюро секции, в сущности, лишь еще раз рекомендовало, оно было промежуточной инстанцией. Почему не указана дата «бумажки»? Судя по всему, она относится к той же рыбаковской поре.

Но интереснее другое: а кто рекомендатели? почему о них ни слова? Может быть, они окрашены не в столь яркие «русские патриотические тона», как Кузьма Горбунов и Борис Соловьев, и русский патриот стесняется?.. Судите сами, прежде чем ринуться на штурм Союза писателей, он первую рекомендацию добыл у старого еврея Сельвинского, вторую – у еврея средних лет Слуцкого, и третью – у молодого полуеврея Винокурова. Расчет был более точный, чем у недотепы Петелина, и в 29 лет Стасик влетает в Союз как снаряд, в отличие, например, от меня, имевшего уже 15‑летний стаж литературной работы, которого принимали пять лет и приняли на пятом десятке.

На этом еврейская одиссея Куняева не кончается. Работая в журнале завотделом поэзии, кого он печатает? Сельвинского! Едет к нему на дачу, беседует, а, выйдя на улицу, садится на скамеечку и, как Эккерман за Гёте, как Маковицкий за Толстым, тщательно записывает беседу… Потом мчится аж во Псков к вдове Мандельштама, чтобы раздобыть стихи еще одного еврея, хоть и покойного. Одновременно заводит близкое знакомство, дружескую переписку с Давидом Самойловым, Александром Межировым… И после этого поворачивается язык сказать: «Кумирами Т. Глушковой в 1976 году были Сарнов, Урбан, Аннинский, Роднянская», т.е., мол, все евреи. Да оглянулся бы на себя‑то. Нет, он на это неспособен…

В эту пору (1960‑1965) печатаются воспоминания Эренбурга «Люди. Годы. Жизнь». Сейчас Куняев пишет об этой книге: «Она определила в 60‑70‑е годы читательское понимание 20‑30‑х годов. И мне бесконечно жаль, что мы понимали эту эпоху „по Эренбургу“, поскольку ни Шолохов, ни Леонов, ни Алексей Толстой не оставили мемуаров!» Вот ему бесконечно жаль, а сам строит заголовок своей Книги Жизни точно по эренбурговской трехсоставной схеме – «Поэзия. Судьба. Россия».

Увы, Куняев действительно понимал и понимает советскую действительность «по Эренбургу», и это неудивительно, если учесть, что свою жизнь он совершенно добровольно превратил в некое подобие еврейского гетто! Есть у него даже признание в том, что прежде чем «по‑настоящему» прочитать Пушкина и Некрасова, он читал Багрицкого и Светлова. Непостижимо! Я о них в детстве и не слышал… А что значит прочитать Пушкина «по‑настоящему»? Первое, в детстве и юности, прочтение его и есть самое настоящее. Что дает для понимания, допустим, стихотворения «Я помню чудное мгновенье» знакомство с обстоятельствами отношений Пушкина и Анны Керн? Абсолютно ничего.

О причудливости духовной жизни мемуариста «по Эренбургу» свидетельствует, например, его дневниковая запись 1991 года: «Дорогие мои коллеги из „Огонька“, „Литературной газеты“, „Московских новостей“!..» Уже одно это обращение очень выразительно. Ведь там тогда сидели певцы и пособники ельцинского режима Коротич, Бурлацкий, Карпинский… У меня никогда не повернулся бы язык назвать их «дорогими моими коллегами» даже в шутку, и, в отличие от Куняева, я ни у кого из них не печатался.

Но дальше: «Я‑то, наивный человек, читая ваши размышления о том, что бедному еврейскому мальчику было в сталинские или брежневские времена получить высшее образование столь же трудно, как верблюду пролезть в игольное ушко, а потом столь же трудно устроиться на работу, одно время верил в то, что они были забиты и подвержены такой же дискриминации, как индейцы в XIX веке в США…»

Что значит «одно время» верил? Поскольку названы брежневские времена, то, выходит, верил этим басням и в 80‑е годы, т.е. до пятидесяти с лишним лет. Уму непостижимо! Работал в редакции, где, по его же словам, были «все наши» и все с высшим образованием, – и вот своим глазам он не верил, а над их россказнями едва ли не рыдал… Представляю себе, как ошарашат Куняева некоторые цифры, что приводит Солженицын в своей последней книге (уж тут‑то ему можно верить, это не безнаказанное вранье о русских). Так, в 1915 военном году (это при черте оседлости‑то!) в Варшавский университет, эвакуированный в Ростов‑на‑Дону, было принято евреев на физико‑математический факультет 54%, на медицинский – 56, на юридический – 81% (с. 505).

О Евтушенке, которому Лев Озеров будто бы помог издать первую книгу, Куняев пишет: «Ему бы благодарить услужливого старика‑еврея, ан нет – до сих пор недоволен». Всего лишь недоволен! А сам как отблагодарил евреев, которые едва ли не всю жизнь помогали ему, поддерживали во всем – от крова над головой до приема в Союз писателей, до многолетнего покровительства?

Все они, кроме Межирова, умерли. И что же теперь говорит о них питомец? Теперь его многолетнее юдофильство (как у Цветаевой?) показало обратную сторону: он поносит своих благодетелей, забыв даже Максима Семеновича, который теперь у него Мордух Стихович, – отталкивающей внешности красноносый хвастливый старикан, к тому же еще и принимавший у себя проституток. Но с чего это взял мемуарист, неизвестно. Разве в начале 60‑х годов проституция в Москве была таким заурядным делом, как сейчас? Не путает ли автор эпохи? Почему не допустить более приличный вариант: да, была у него женщина, которая к нему приходила, и у них, как у многих, были известного рода отношения. При чем здесь проституция? Вот уж действительно каждый понимает жизнь в меру своей испорченности.

Когда Куняев заведовал отделом поэзии в «Знамени», и Сельвинский предложил журналу пять своих вещей подряд, главный редактор Кожевников говорил ему, что все нравится, но ничего не было напечатано. И когда, возможно, не знавший об этом молодой завотделом обратился к маститому поэту за стихами, то в письме тот высказал свою обиду. На его месте обиделся бы любой, но стихи он все‑таки дал, и они были напечатаны. А теперь состарившийся завотделом пишет о том письме, начинавшемся, между прочим словами «Милый товарищ Куняев!»: «Каждая буква этого жалкого и глуповатого письма кричала о том, что не ценят великого поэта… В нем Сельвинский выглядит демагогом, глупым человеком, который уже не понимает, в какую эпоху он живет». И тут же: «еврейское высокомерие», «сапог». Русское высокомерие, особенно лауреатско‑номенклатурное, не лучше… А мне заявил, что «Сельвинский предлагал графоманские вещи!» Вранье, притом сознательное, ибо из того письма (Куняев его, разумеется опубликовал, не соображая, что оно невольно разоблачает его) известно что это были патриотические драмы о русской истории: «От Полтавы до Гангута» и другие. И все они потом были напечатаны, поставлены на сцене, неоднократно переизданы. А если имеются в виду лишь стихи, то зачем же графоманские печатал? И при чем тут высокомерие, если известный автор выражает обиду на то, что отвергнуты, повторяю, пять его вещей подряд?.. Но вот что особенно интересно: что стоит за словами, будто старый поэт не понимал новую эпоху? Уж не то ли, что в журнал надо приходить с выпивкой и хорошей закуской для главреда, как ныне заходят порой в «Наш современник», о чем поведал сам Куняев… А что касается «сапога», зачем же великий русский патриот брал рекомендации у высокомерного еврейского сапога? Чай, поступал не в сапожную мастерскую…

Так обстоит дело у Куняева с еврейским вопросом. А как с шовинизмом? М. Чванов пишет: «Я не сторонник тех, кто пытается примирить правых и левых и серо‑буро‑малиновых тоже, оправдывая себя сомнительным, как раз, может, шовинистическим лозунгом: все же мы русские люди, надо прощать друг друга». Что ж, по‑моему, правильно. Но вот ведь что опасливо пишет Куняев‑то, высказав кое‑какие критические соображения о Владимире Солоухине: «Не подумал бы только читатель, что я чуть ли не политический противник Солоухина. Мы оба – русские люди, и перед этим обстоятельством меркли все наши частные разногласия». И опять лицемерие! А разве Симонов не русский? Разве Глушкова – армянка? Разве Владимир Соколов – перс? Почему же не померкла вражда к ним даже после их смерти?.. Мы с Солоухиным однокашники по Литературному институту, приятели, но он стал антисоветчиком, и с тех пор мы оказались политическими противниками.

Покончив с мифами советской эпохи, М. Чванов оценил книгу: «Перед нами несомненное явление в русской литературе и общественной мысли». И самого автора: «Станислав Куняев литературно‑общественное явление нашего времени». И тут же явление времени объясняется, например, так: «Куняев не поднялся до высоты Пушкина или Есенина (В скобках замечу, что ведь при всем при том и Есенин не поднялся до высоты Пушкина. – В.Б.), но даже сам факт, что он в свое время бесстрашно решился сказать в своих стихах о том, о чем большинство боялось говорить даже под одеялом, равен подвигу». Это подвиг № 1. Прекрасно. Но что же именно столь пододеяльное поэт бесстрашно сказал в стихах? Чванов не объясняет, примеров не приводит. Жаль. Но, к счастью, досадный пробел восполняет сам поэт. Как образцы, надо полагать, своей уж самой жуткой «крамольности и недопустимости» он приводит строки, которые, мол, если вырвать из контекста или крикнуть хотя бы ночью из‑под одеяла‑то – кранты! Вот они: «Мчатся кони НКВД…». Хорошо. Но что ж тут крамольного? Были войска НКВД, во время войны сформировано 15 дивизий НКВД, возможно, имелись там и кавалерийские части. И можно подумать, что дальше речь в стихах как раз о том, что такая часть мчится в атаку на врага.

 

Я один, как призрак коммунизма, по пустынной площади брожу…

 

Тоже прекрасно. Только что тут недопустимого? Наоборот! Стихи написаны в 1964 году, Куняев не так давно вступил в партию, здесь описывает свое пребывание в Стокгольме, в городе, в котором бывал основатель партии Ленин. Вполне естественно, что в такой зарубежной ситуации молодой коммунист остро ощутил себя представителем коммунистической родины, вестником, «призраком коммунизма».

Наконец:

 

Церковь около обкома
приютилась незаконно…

 

Тут я и комментировать не хочу.

Вот и вся куняевская печатная «крамола», им самим объявленная в воспоминаниях. И не правильнее ли сказать, что в приведенных примерах он не крамольничал, а прилежно «обслуживал идеологию», от чего на словах решительно открещивается?

М. Чванов продолжает: «А постоянно быть в ожидании быть срубленным, как его предшественники, – разве это не подвиг?» Подвиг № 2… Однако… О каких предшественниках тут речь? О Клюеве, Клычкове, Васильеве? Да, они были «срублены». Но дело‑то уж очень давнее, 30‑е годы. А Куняев начал литературную деятельность в 60‑е. Кто из писательской братии в ту пору и позже был «срублен»? Ну, кое‑кто, конечно, пострадал, отведал лагерной баланды, был выслан или уехал сам: Андрей Синявский, Леонид Бородин, Владимир Максимов, Александр Зиновьев… Но у Куняева‑то все было не так, как у них. Например, в 1965 году, когда, скажем, Синявский был арестован, Куняев отмечал пятую годовщину пребывания в КПСС и выход десятой по счету своей книжки; в 1967 году, когда, допустим, Бородин получил шесть лет лагерей строгого режима, Куняев отмечал выход пятнадцатой книжки и составлял коллективный юбилейный сборник, посвященный 50‑летию Октябрьской революции и Советской власти; в 1974 году, когда Бородин радовался обретенной свободе, а исключенный из Союза писателей Максимов сушил сухари, собираясь на Запад, Куняев стал секретарем Союза писателей; в 1979 году, когда, лишенный всех званий и наград, Зиновьев вынужден был уехать в ФРГ и искал там способ выжить, а меня Баруздин и Оскоцкий вышибли из «Дружбы народов», Куняев отмечал в «Национале» выход своего «Избранного» и получение ордена «Знак Почета»; в 1983 году, когда Бородин вновь получил 10 лет лагерей и 5 лет ссылки, а я уже пять лет не мог напечатать ни одной новой строки, Куняев обмывал в ЦДЛ выход двадцатой книги и орден Дружбы народов; в 1987 году, когда Бородин досрочно был освобожден, а меня вышибали, но не вышибли из партии, Куняев ликовал по поводу выхода двухтомника «Избранного» и Государственной премии имени Горького; в 1989 году, когда прошел только год, как я начал снова печататься, коммунист Куняев стал главным редактором «Нашего современника» и надолго прекратил мое печатание там… Так обстоит с подвигами Куняева № 1 и 2. Подвиг № 3 – сами воспоминания.

Служебные пакеты от Куняева пошли косяком. Вот работа почте! А от его подъезда до моего – двадцать метров. И ведь каждый пакет – рублей десять казенных денег, но – широка душа русского патриота!.. В пакетах – письма читателей и его собственные «сопроводиловки». Зачем это? Я уже и так прочитал с полсотни читательских писем и кучу рецензий самого неопровержимого свойства. В первой «сопроводиловке» пишет: «Я больше не хочу печатать отзывы читателей (насытился, выходит, от пуза), но они все идут и идут. Если надо, пришлю еще». Мне совсем не надо, я тоже сыт по горло, и, затаившись, в ужасе молчу. А он все шлет… Видимо, рассчитывал массой бумаги заткнуть мне рот…

Одна дама, видимо, работающая в администрации области, извещает Куняева: «Экземпляр, предназначенный для нашего губернатора, передан ему лично. Он также благодарит Вас… Совершенно необходимо, чтоб Ваша книга была во всех библиотеках города, в вузовских и в центральных биб‑ках всех 39 районов области… Ведь это учебник для любого честного человека, руководство к действию… Это надо в срочном порядке читать по всей России!.. Я подам губернатору докладную записку о необходимости приобретения книги… Вы – реальный лидер патриотических сил России, причем лидер, нигде не проигрывающий». Последнее замечание особенно глубокомысленно: именно нигде не проигрывающий, везде побеждающий, в том числе в драке с Аксеновым.

Другой из Москвы: «Станислав Юрьевич! Вы умный человек. Подумайте, как совершить еще один подвиг (видимо, в дополнение к трем, о которых писал М. Чванов. – В.Б.) во имя спасения родины».

Неожиданные строки встретились в письме одного сталинградца, тоже получившего книгу в подарок: «Большой прозы и тем более поэзии в „Нашем современнике“ не было. Все ваши гении, великие, выдающиеся и замечательные похожи на кобылу деда Щукаря, купленную по сходной цене на базаре у цыгана. Вспомните, что стало с ее надутостью…»

Очень живописное письмо прислал из Архангельска старый знакомый мемуариста Федулов: «Ай да Куняев!.. Вот это автор! Всем по мордасам надавал, никого не пожалел: ни демократов, ни коммунистов, ни евреев… Вот это книга!.. Ай да Куняев! Ай да молодец!.. Вроде давно знакомы, а такого не ожидал…» Кто же он такой, этот старый куняевский дружок Федулов? О себе пишет: «Образование – ноль. В каждом слове у меня три ошибки. В голове – каша. Ни одной ясной мысли». И наконец, совсем просто о себе: «Я – мудила». Однако же смотрите, какая решительность суждений: «Чем отличается коммунизм от фашизма? Да ничем!..» А какая политическая осатанелость: «Коммунистов с фашистами – ненавижу». А Куняева обожает! Таков воспитанный им читатель…

И вот именно к этому письму мемуарист приклеил свою «сопроводиловку»: «Бушин! Сколько бы ты ни злобствовал, в жизни ты не получишь таких писем, как я». Ну, правильно, не получал и не получу. И опять он мне навязывает зависть…

Тут мы подошли к очень важному и интересному вопросу, поднятому в воспоминаниях С. Куняева. Он говорит о себе: «Известный поэт и энергичный независимый человек, „вольный охотник“ и авантюрист», – кое‑что схвачено метко. Дальше: «За все сорок лет творческой жизни я к власти не подлаживался, идеологию не обслуживал». Прекрасно. Но если такое величественное отношение к идеологии, то зачем же еще в юные годы в партию вступил и, говорят, даже аккуратно платил взносы, которые шли все‑таки на обслуживание идеологии? Или вот, например, как упоминалось, был составителем сборника, посвященного 50‑летию Октябрьской революции. Это не обслуживание идеологии? Нет, говорит, это чистая поэзия. Замечательно. А вот я обслуживал идеологию, точнее сказать, так или иначе выражал и отстаивал советскую идеологию, которая есть и моя личная идеология. Что теперь со мной делать? Пока неизвестно…

Однако пойдем дальше: «Я всегда был свободен и независим как поэт. В отличие от многих я, сделавший ставку на независимость, старался никогда ничего ни у кого не просить. Понадобилась квартира – купил, появилась нужда в даче – приобрел… Я никогда не занимался переводами ради денег…» Замечательно. А я, грешник, всегда только ради них: не было бы нужды, занимался бы только своими литературными делами, а не переводами. «Мне, – продолжает мемуарист, – цензоры и редактора почти не мешали…» Ах, как красиво!.. И ведь подумать только, цензоры и редакторы мешали Радищеву и Новикову, Пушкину и Лермонтову, Толстому и Горькому, Маяковскому и Шолохову, Есенину и Булгакову… Да еще как мешали‑то, иным – вплоть до Петропавловки, Омского острога, Вилюйской каторги. Да и совсем недавно, – Виктор Петелин рассказывает, например, как из «Привычного дела» Василия Белова редакция выбросила два листа. А вот авантюристу Стасику – хоть бы что! Так тут не я один, а вся русская литература может ему позавидовать. Но это почему же не мешали? А потому, говорит, что в своих сочинениях я всегда владел «всей полнотой картины жизни», и ее, дескать, невозможно было уколупнуть. Интересно! А Пушкин и Лермонтов, а Толстой и Шолохов, а Шукшин и Белов, выходит, владели только кусочками картины, и их можно было колупать вволю. Интересно! А не есть ли такое объяснение – ловкий ход авантюриста? Не в том ли правда, что писал он всегда так, что это никого не задевало, и все шло как по маслу? Примеры этого приводились.

Читатель, видимо, уже понял, что куняевская демоническая «ставка на независимость» мне лично совсем не по плечу. Он, вишь ты, всю жизнь никого ни о чем не просил, никуда с просьбами не обращался, а я – много раз в разные инстанции с самыми разными просьбами. Так, умолял Союз писателей дать мне квартиру – не дали; постоянно обращался в Литфонд за путевками в Дома творчества – всегда получал; просил Иностранную комиссию СП о заграничных командировках – два раза дали; просил В. Ганичева издать мою книгу в «Роман‑газете» – обещал, но прошло уже двенадцать лет; на протяжении 35 доперестроечных лет предлагал статьи и рецензии «Правде», «Новому миру», «Вопросам литературы», «Знамени», «Москве», «Нашему современнику», «Северу», «Байкалу», «Неману», «Литературной Грузии» – напечатали две рецензии; за последние 10‑15 лет просил издательства «Современник», «Воениздат», «Советская Россия» издать книги моих критических работ – не издали… И был период с 1979 года по 1987‑й, когда редактора так мне «мешали», что за эти восемь лет – вся творческая жизнь Добролюбова! – я не смог напечатать ни одной новой строки.

И не только в этом уступаю Куняеву. А еще и в том, например, что если бы я был главным редактором и написал мемуары, то, конечно, не смог бы поместить там вот такие восторги: «Вещь Ваша – гимн»… «Документ огромной силы!»… «О Вашей книге можно говорить только в превосходной степени»… «Как само Откровение»… «Солнца стало больше»… «Переживаю просто бурю чувств»… «Без Вашей книги теперь не обойдется ни один историк литературы»… «Такое испытывал только, когда читал „Бесов“ Достоевского»… «Ваш подвиг сродни подвигу американского адмирала Коллэхена»… «Гениально!.. Люблю тебя. Игорь Шкляревский»… «Статья написана блестяще… Я Вас люблю. Татьяна Глушкова» и т.п. Едва ли я вынес бы похвалы еще и такого рода: «Это подлинная художественная панорама литературной и общественной жизни России второй половины XX века… Пожалуй, после „Былого и дум“ Герцена книги такого рода в нашей литературе не было». И это кто же превозносит сочинение Куняева до высот презираемого им Герцена, участвуя в небывалой рекламной кампании? Человек, который по своей должности обязан заботиться и о чести русских писателей, и о достоинстве русской литературы, – сам председатель Союза писателей России Валерий Ганичев.

Не смог бы я еще и сам живописать свои триумфы столь выразительно: "Закончив чтение, под бурные восторги слушателей я выпил и хотел было сесть, но увидел, что митрополит Алексий поднял бокал с шампанским и пригласил меня жестом подойти к нему… Поздравил меня со стихами, сказал какие‑то одобрительные слова и даже пригубил, чокнувшись со мной, глоток шампанского… А у входа в монастырскую гостиницу стоял оживленный шум. Я увидел молодых иподьяконов, которые одобрительными знаками приглашали меня. Я вышел, и они чуть не на руках затащили меня в свою компанию.

– Станислав Юрьевич, читайте стихи!

После каждого стихотворения подвыпившие молодцы в двадцать луженых глоток пели мне «многая лета», да так, что крыша у дома чуть ли не приподнималась, а в главной горнице вздрагивали иконы…" Я думаю, что иконы вздрагивали от стыда и от страха за русскую литературу…

В воспоминаниях упомянуты известные слова Пушкина из письма Чаадаеву: «Я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя… но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал». Позволю себе воспользоваться как схемой этим признанием, наполнив ее другими словами: «Я далеко не восторгаюсь всем, что было в моей жизни, но клянусь честью, что ни за что на свете не хотел бы переменить свою трудную биографию на секретарско‑номенклатурную и орденоносно‑лауреатскую, – пусть моя жизнь останется такой, какой мне Бог ее дал».

В 1987 году Станислав Куняев, как уже говорилось, побывал в Австралии. Что это была за поездка, кто ее организовал, в каком качестве он ездил – не объясняет. Тайна. Трудно предположить, что австралийцы сами персонально пригласили поэта, поскольку обожали его не меньше, чем жители Калуги и Тулы, Иркутска и Душанбе, где издавались куняевские книги. Впрочем, рассказывает, что после одного литературного вечера в Мельбурне «был окружен толпой поклонников и поклонниц». Не просто людьми, которым интересно было посмотреть на советских русских и послушать их, а именно скоропостижными поклонниками и поклонницами. Кто еще из писателей был в поездке и, допустим, выступал на этом вечере, неизвестно. Ни о ком не упоминает, кроме своей жены и безымянных «солистов Большого театра», – что за солисты, какое он имел к ним отношение? Впрочем, это‑то должно нас удивлять меньше всего, если вспомним, что автор двенадцать лет возглавляет журнал, а в двух томах мемуаров почти не упоминает никого из товарищей по работе, – всюду он, он и только он! Всюду его личные успехи и персональные победы. Так что, вполне возможно, что, кроме солистов Большого, были и другие писатели, но они просто недостойны его внимания.

Как бы то ни было, а Куняев с супругой побывали в Мельбурне, Сиднее, Аделаиде и встречались со многими русскими людьми, по разным причинам оказавшимися в Австралии. Многие из них были настроены очень пророссийски и даже просоветски. Так, некто Иван Иванович Гуменюк, отсидевший десять лет в лагерях, рассказывал, что после освобождения приехал сюда к сестре, а она «оказалась такой антисоветчицей, что плюнул и подался на черные работы в рудники… Потом вернулся в город. Отношения с эмиграцией не сложились: и антисоветчики есть, и русофобы». А об одном литераторе‑эмигранте сказал так: "Да он же антисоветчик! Вы слышали, как он заявил: «Ленинград? Такого города нет, есть Петроград!» Как отрадно!.. А ведь ныне даже в наших газетах, считающих себе коммунистическими, уже забыли и Ленинград и Сталинград. Недавно аж сам тов. Зюганов пылко приветствовал намерение коммунистов Сталинграда добиваться возвращения городу этого имени, а сам тут же, в этой же речи именует город Волгоградом. Они не сопротивляются даже там, где это им ничем не грозит и ничего не стоит… Но бедный Иван Иванович Гуменюк! Знал бы он, перед кем исповедуется, перед кем душу изливает… А другой собеседник бросил Куняеву такой афоризм: «Американцы так же, как и советские, крушить все любят». И что же советский поэт? Ничего, проморгал. А ведь мог бы ответить: «Да, русские любят крушить. Например, сокрушили фашизм»… В то же время была встреча и с таким эмигрантом, который «уже тогда писал стихи, проклинающие Ельцина». Подумать только: черт знает где, на краю света безвестный человек уже раскусил предателя, а московский писатель, как помним, изображающий себя провидцем, увидел в приходе этого предателя к власти свою победу!..

Однако глава о путешествии в Австралию заканчивается очень правильным умозаключением: «Кровь русская будет течь до тех пор, пока „русские бояре“ пытаются заставить народ поклониться теням Андрея Курбского, Андрея Власова и Андрея Сахарова». Очень великолепно! Однако, кто же эти «бояре»? А вот: Курбского превзносил в «Юности» тот самый «истинный, но малопопулярный поэт Олег Чухонцев, пишущий замечательные стихи», брать автографы у коего Куняев предлагал любителям поэзии: Власова нахваливал Солженицын, которого «Наш современник» сперва превознес до небес устами своих членов редколлегии и авторов, а потом целый год печатал; Андрея Сахарова защитил от критики на страницах журнала сам главный редактор в содружестве с ак. Шафаревичем… Умри, Денис, о «боярах» лучше не напишешь!

Летом 1990 года Куняев совершил поездку в США. О ней он рассказывает гораздо обстоятельней, даже с предысторией, что делает еще более загадочной поездку в Австралию.

Рассказ начинается так: «Приглашение это было необычным потому, что до сих пор в Америку и другие страны Европы Иностранная комиссия Союза писателей посылала, как правило, узкую группу одних и тех же писателей, выражавших интересы еврейско‑либерального крыла русской литературы». Верно, верно, однако не совсем. Хотя бы потому, во‑первых, что буквально за несколько месяцев до этого ездила в Канаду делегация Союза писателей в таком составе: Егор Исаев (глава делегации), Василий Белов, Ольга Фокина, Виктор Петелин и переводчик Александр Ващенко. Кто из них выражал интересы еврейско‑либерального крыла – уж не Вася ли Белов? Во‑вторых, на этот‑то раз не Комиссия посылала, а приглашали сами американцы.

Дальше следует список русских писателей, которые «и мечтать не могли посмотреть мир. Они были настоящими невыездными». Да, были такие. Но, с одной стороны, были и другие. Владимир Солоухин, например, при всех его фигах в кармане Советской власти, не раз был во Франции, Италии, США. Поездили и другие. Я лично ездил от Инокомиссии дважды. В ГДР – персонально, в ФРГ – в составе делегации. Да ведь и сам Куняев едва ли помнит все страны, где побывал. А с другой стороны, хотелось бы знать, обращались ли в Инокомиссию, допустим, названные в списке невыездных Николай Тряпкин или Федор Сухов? Если бы автор представил их заявления с отрицательными резолюциями, как представил заявления евреев с положительными, тогда вопрос был бы предельно ясен. А так есть веские основания полагать, что люди десятилетиями сиднем сидели на завалинке, а теперь радетель справедливости, объехавший весь мир, гневно вопиет: «Невыездные!» Да не по своей ли вине? А евреи энергичны, настойчивы, упрямы, как Станислав Куняев, – они и ездили, не ушами хлопали. Этому у них учиться надо, а не хныкать о «еврейском засилье». Розанов еще когда говорил: «Не в силе их натиска дело, а в том, что нет сопротивления им».

Мемуарист негодует; «Пушкину, чтобы написать „Маленькие трагедии“, не нужно было писать заявление Николаю Первому, чтобы его за казенный счет послали в Испанию, Англию и Францию, а вот они не могли, видите ли, создавать свою нетленку, не побывав на берегах Гудзона, на Елисейских Полях, в Монте‑Карло». Неверно все это!.. Да, с «Маленькими трагедиями» дело обошлось без «творческой командировки». А вот поэма «Цыганы» родилась именно из царской «командировочки» за казенный счет в Молдавию. Стихотворение «К морю» («Прощай, свободная стихия…») – из «командировочки» в Одессу. Поэма «Бахчисарайский фонтан», стихотворения «Калмычке», «Кавказ подо мною…», «Обвал», «Монастырь на Казбеке», «Делибаш» написаны на Кавказе. И создание «Истории Пугачева» не обошлось без поездки в Оренбург и по другим «пугачевским местам». К слову сказать, на издание «Истории» тиражом в три тысячи экземпляров по указанию царя казна выделила Пушкину 20 тысяч рублей. Да, может быть, Пушкин и не писал «заявление Николаю», может, тот догадался сам, но как бы то ни было, казенный счет налицо. А уж надо ли говорить, как создавались «Путешествие в Арзрум» и «Путешествие из Москвы в Петербург»? Да ведь, наконец, многие и стихи, и главы воспоминаний самого Куняева есть результат не чего иного, а именно его заграничных вояжей, как платных, так и за казенный счет. Опять не видит он бревна в своем глазу, но других не щадит…

Автор назвал невыездным и Владимира Крупина. Да как же так? Достоверно известно хотя бы о том, что осенью 1990 года, когда Куняев после США поехал на родину Вольтера, Крупин побывал на родине Данте. Он участвовал там во встрече советских писателей с писателями‑диссидентами, укатившими на Запад. Мемуарист пишет теперь, что «цель этой встречи была подлой: расколоть ряды патриотической интеллигенции, получить от нее одобрение на развал „империи“, скомпрометировать известных всему народу писателей Астафьева, Залыгина, Солоухина, Крупина в глазах русских патриотов».

И что же, удалась подлая цель? Еще бы, коли вся эта четверка сломя головы помчалась на встречу. Как же! Их Европа приглашает. Вот и нагрянула Дунька в Европу. А Куняев этих мелких старых тщеславцев изображает обманутыми детишками, которым вместо конфетки всучили в красивой обертке бяку: "К сожалению, ни один из них не разгадал подлый замысел, и все они попались в коварную ловушку, когда вместе с такими русофобами, как Иосиф Бродский, Анатолий Стреляный, Эрнст Неизвестный, Григорий Бакланов, Владимир Буковский, подписали позорное «Римское обращение»… Я не знаю, кто тут русофоб, но твердо можно сказать: никакой ловушки, никакого коварства не было, а просто поманили пальчиком – и те примчались: «Подписать? Это можно…» Как Солженицын, когда его опер вербовал в сексоты. Но у него есть хоть та отговорка, что дело было в лагере. А у этих?

Куняев вдруг опомнился: «Я должен быть справедлив и потому свидетельствую, что точнее всех нас смысл зловещего римского фарса разгадала Татьяна Михайловна Глушкова». Да что тут было разгадывать, когда перед глазами стояла отчетливо ясная подлость: писатели заживо хоронили свою родину. Заслуга Глушковой здесь не в том, что разгадала, а в том, что все молчали, а она поднялась на трибуну VII съезда писателей России и сказала: «Меня покоробило „Римское обращение“, которое подписали четыре известных русских писателя – Астафьев, Залыгин, Крупин, Солоухин… Это обращение демонстрирует такое отношение к нашей стране, которое до сих пор было свойственно только ее врагам, только клеветникам и злопыхателям России…» «Заканчивается существование одной из величайших империй в истории человечества», – пишут наши российские «римляне».

Нетвердо помнят они эту «историю человечества». Ибо как можно назвать нашу страну империей. Империя предполагает господство одной из наций, объединенных в империю. Чье же имперское господство они подразумевают? Конечно же, русское! Так и только так понимается это на Западе и среди наших сепаратистов… И да будет стыдно тем, кто клевещет на русский народ!"

Было ли им стыдно? Едва ли. Во всяком случае Залыгин и Солоухин умерли вскоре не от стыда, и Астафьева паралич разбил не от этого… А из всех четырех мемуарист обрушился сейчас как раз только на Астафьева, «приближенного к власти корыстного старика», хотя ему‑то и можно было оказать снисхождение: все‑таки он единственный из них на войне был, ранен…

Таково было как бы предисловие к рассказу о поездке в США. А дальше так: «Американцы, видимо, решив всерьез поглядеть, что из себя представляет „патриотическая элита“, пригласили группу известных писателей, публицистов и редакторов на целый месяц в Америку». Что за американцы? Да, конечно же, прежде всего ЦРУ через подставные организации и лица.

Об этой поездке Куняев рассказывает довольно подробно. Начинает с ее формирования. Кто этим занимался? «Помимо Союза писателей, принимали участие работники посольства США. С одним из них, Фишером, я постоянно встречался у Вадима Кожинова. Фишер все время консультировался с моим другом, кого пригласить».

О роли Союза писателей дальше ни слова, и есть все основания полагать, что практически формированием делегации занимался именно Кожинов. И кого же наш патриот насоветовал американцам? Всего восемь человек. Ну, переводчицу Татьяну Ретивову как представительницу «патриотической элиты» можно не считать. А семь элитарных таковы: во‑первых, критик Олег Михайлов, прозаики Виктор Лихоносов, Святослав Рыбас и Павел Горелов. Всех четверых Куняев называет монархистами. О Михайлове присовокупляет: "При наших встречах он с удовольствием артистически юродствовал:

– Я, братец, только что из дома творчества. Помыл спинку Мише Алексееву, на очереди Юрий Бондарев, за ним Ваня Стаднюк.

Так он говорил о своих статьях и даже монографиях о творчестве этих писателей". Следовало бы уточнить, что это были скучные статьи и угоднические монографии о литературном начальстве. Чего стоит хотя бы его книга о Бондареве!..

Есть приписка и о Горелове, только что принятом в Союз писателей: «талантливый молодой человек, в недавнем прошлом боксер, которого за выправку и стать я звал юнкером». Конечно, иметь боксера при поездке в страну гангстеров весьма желательно, но еще‑то что за ним? Сейчас юнкера‑боксера вы можете часто лицезреть по телевидению в деликатных беседах с антисоветчиком Лужковым. Кто еще? Разумеется, сам Станислав Куняев, а также прозаик Леонид Бородин и критик Светлана Селиванова, сотрудница «Литгазеты». Двое первых – истовые антисоветчики. Бородин даже два срока отсидел в лагере. Однажды, как рассказывает мемуарист, на беседе за «круглым столом» в редакции журнала «Москва», который Бородин в 1992 году возглавил, "каждый по‑своему стал размышлять о том, что борьба с советской цивилизацией неизбежно должна была повлечь за собой разрушение России.

– Так неужели я зря два срока отсидел? – вспылил вдруг Леонид Иванович.

Кажется, и тогда никто и Куняев теперь не сказали ему: «Не только зря, Леонид Иванович, но и мало».

Итак, из семи человек шесть антисоветчиков, ибо монархисты, конечно же, как говорится, таковы по определению. А насколько все они известны и элитарны, судите сами. Вот такую делегацию сформировал патриот Кожинов, чтобы она представила в США советскую литературу. Как известно, в любой делегации бывает глава. Судя по всему, тут главой назначили именно Куняева хотя бы как единственного среди всех главного редактора толстого журнала, лауреата Горьковской премии, не говоря уж о партбилете с аккуратно уплаченными взносами. Однако он, умалчивая о своей роли, выставляет на первый план Михайлова как главную фигуру. Дает такие, например, образцы его витийства на встречах с эмигрантами: «Господа! Мы создаем общество „Россия“ по связям с подлинно русскими людьми зарубежья. Мы предполагаем осенью созвать Всемирный Собор, куда хотим пригласить всех русских людей, включая великого князя Владимира Кирилловича. С нами Бог, господа!» Странно, что не добавил: «С нами Христос, дамы!» Видимо, это магнитофонная запись. Или вот еще: "Он заливался, как соловей, на наших встречах и пресс‑конференциях, то сообщая, что советская власть вот‑вот рухнет, то, к восторгу высшего слоя американских русских, заявлял: «Главным дьяволом был не еврей, а Ленин».

И автор подчеркивает, что в насквозь еврейской газете «Новое русское слово» (кстати сказать, упоминавшиеся позорные воспоминания Бунина о Горьком и Маяковском появились именно там) репортаж на шести страницах о их вечере в каком‑то очередном Центре был озаглавлен «именно этой Михайловской сакраментальной фразой о Ленине». Что значит «сакраментальной»? Sacramentalis – священный. Обратите внимание и на попытку представить нам каркающую ворону поющим соловьем.

Автор вроде бы кое‑что кумекал: «Американцам надо было узнать наши убеждения, поглядеть, способны ли мы на всяческого рода компромиссы и уступки, изучить весь (!) спектр наших патриотических убеждений – от монархических до коммунистических (?). Словом, как я понимаю, уже тогда (!) в Америке складывался план грядущего разрушения Советского Союза, который начал осуществляться в августе 1991 года, и американскому истеблишменту вкупе со спецслужбами надо было уяснить, кто в какой степени будет им противостоять, есть ли за нами общественные и политические силы и надо ли с нами считаться»!

Да, кое‑что соображал. Но, во‑первых, о каком же «всем спектре» патриотических убеждений вплоть до коммунистических можно говорить, если Кожинов не включил в делегацию ни единого коммуниста, а только одного партбилетчика? Во‑вторых, план разрушения нашей страны не тогда «начал складываться», а сложился уже давно. Сам же мемуарист начинает книгу с известного плана Даллеса, относящегося к 1946 году. И осуществляться он начал не с 1991 года, а с прихода к власти в 1985 году Горбачева. Наконец, американцам надо было уяснить не только то, кто будет им противостоять, но, в соответствии с планом Даллеса, кто будет и содействовать. И они получили от этой делегации вдохновляющие данные.

Да и как могло быть иначе, если о морально‑политическом багаже, с которым бригада Куняева явилась в США, он сам пишет: «Мы были готовы к тому, чтобы воспринимать Октябрьскую революцию во многом как антирусскую… Наши взгляды на антирусскую сущность государства и власти в ленинскую эпоху почти совпадали, что позволяло нам искренне и откровенно вести вольные беседы и радоваться друг другу…» Он и до сих пор не устает радовать американских русских: недавно заявил в «Советской России», что Октябрьская революция была еврейской, на что его собеседник В. Кожемяко не возразил. Все тот же сдвиг по фазе…

А тогда гости начали радовать хозяев сразу и старались не упустить ни одной возможности. Так, американская пресса встретила гостей градом лжи и оскорблений. И что же глава предпринял в ответ? А он не нашел ничего лучше, как на первой же пресс‑конференции «съязвил», говорит, – уподобил эту грязную прессу нашему ТАССу. В чей же адрес «съязвил»? Да еще по этому же адресу бросил вздорную выдумку, будто «ТАССовские материалы обязаны были печатать все газеты от центральных до районных». Вот, мол, какой был зверский режим. А чего стоит, видимо, тоже высказанная там публично уверенность, что "голливудские мифы о «дружбе черных и белых» похлеще наших «Кубанских казаков». Похлеще!.. Такая же, дескать, это показуха, вранье, бездарная разлюли‑малина.

У демократов‑антисоветчиков существует определенный «джентльменский набор» антисоветских штампов – советской поры имена, книги, фильмы, факты, даже отдельные цитаты, слова, над которыми они глумятся особенно сладострастно. О некоторых речь уже шла: наше неучастие в Женевской конвенции как причина истребления фашистами советских пленных; десятки, сотни тысяч жертв строительства Беломорканала; «разрушим до основанья»… Но немало и других. Например, Ленин и Сталин, Чапаев и Павлик Морозов, «Песня о буревестнике» и «Как закалялась сталь», советская школа, «кровавая коллективизация», фронтовой клич «За Родину! За Сталина!» и, конечно же, от 95 (И. Хакамада) до 110 миллионов (А. Солженицын) ни в чем не повинных жертв коммунистического террора и т.д.

Есть у демократов «набор» и противоположного смысла: Пастернак, Мандельштам, Бродский, эпиграмма «Мы живем, под собою не чуя страны», «Архипелаг ГУЛАГ» и т.д. Тут у них полагаются одни восторги. Так, Немцов и Явлинский периодически попеременно взывают по телевидению ко всему народу: «Читайте Солженицына!!!»

Так вот, Куняев многое из этого штампованного набора усвоил самым органичным образом: издевательство над Лениным и Сталиным, «до основанья», ненависть к Горькому, «Эта штука посильнее, чем „Фауст“ Гете», глумление над Павликом Морозовым, «кровавая коллективизация», горы жертв Беломорканала и т.д. 16 сентября даже Солженицын признал по телевидению, что советская школа была выше американской. А наш герой? «Школьные учебники уродовали мой вкус…» Да при чем тут школа? От любой школы каждый получает столько, сколько сумеет взять. Я знаю людей, окончивших, допустим, Литературный институт или филологический факультет МГУ, но так и не усвоивших даже простейшие правила литературного письма, не понимающих, например, даже того, что на письмах следует ставить дату, а воспроизводя живую речь, нелепо писать с прописной буквы – Вы, Вам, Вами… Если у Куняева вкус изуродован, виновата не школа, а, скорее всего, то, что он в десять лет одолел все четыре тома «Войны и мира» вперемешку с двухтомником Багрицкого (ГИХЛ, 1938)…

И не только усвоил он демократические антисоветские штампы. Порой даже вырывается вперед, отстаивает первенство в антисоветчине и личное, и своих любимых поэтов. Так, в связи с широко известной, но вполне бездарной эпиграммой Мандельштама на Сталина «Мы живем под собою не чуя страны» он пишет: «Мандельштам прочитал стихи о кремлевском горце в узкой дружеской компании, пришедшей в ужас от дерзости поэта. А даже раньше русские поэты Сергей Клычков, Николай Клюев, Петр Орешин, Василий Наседкин на всех углах поливали последними словами вождя народов. Клюев в разных домах читал совершенно антисоветский цикл „Разруха“ и „Погорелыцину“. Павел Васильев написал убийственную оскорбительную эпиграмму на Джугашвили и, не таясь, читал ее где угодно. Так что русские поэты в начале тридцатых годов вели себя куда более вызывающе и дерзко, нежели Осип Эмильевич».

И нет предела гордости этим русского патриота Куняева, гневно отрицающего, что он антисоветчик. Но нельзя не спросить: люди оголтело, нагло «на всех углах» и «во всех домах» да еще коллективно занимались антисоветской агитацией «последними словами», – что же удивляться, что они загремели.

Вот и брезгливо‑высокомерную насмешку демократов над фильмом Ивана Пырьева «Кубанские казаки» Куняев подхватил. Воспитанный на диссидентщине он не способен понять, что это прекрасный, насквозь русский фильм о советской эпохе, о радости жизни, о верности, о красоте родной земли, о любви к ней. Он красивый, лиричный, веселый. А какие там артисты – Лукьянов! Лучко! Ладынина! Какие прекрасные песни Дунаевского они поют на слова гениального Исаковского! И там именно народ впервые увидел ансамбль «Березка». С трудом достав билеты, мы попали на этот фильм первый раз с другом юности Володей Белошицким (царство ему небесное!) в кинотеатре «Ударник». Этот фильм был так нужен в 1950 году, и скольким из нас поднял он дух в то трудное время. И подходить к нему надо не с теми мерками, с какими подходим, например, к «Станционному смотрителю» Пушкина или «Бедным людям» Достоевского, а как подходим к искрометным «Вечерам на хуторе близ Диканьки» Гоголя… И в нынешнюю‑то пору, когда все экраны страны залиты американским кинодерьмом, возвышенный поэт презрительно поносит в своем журнале и в своей книге истинный шедевр отечественного кино! Да ведь одного этого факта достаточно, чтобы понять и его вкус, и его патриотизм, и его человеческую значимость.

Но кого же именно радовала кожиновская бригада в поездке по городам Америки? Прежде всего, конечно, ЦРУ: «Мы, ничтоже сумняшеся, уже заявляли, что с Прибалтикой, видимо, придется расстаться, что Закавказье – тяжелая гиря на ногах России…» И это еще в 1990 году! Все по плану Даллеса… Шибко радовали они и русских антисоветчиков Америки: «Мы порой желали понравиться им, забывая многое и умалчивая о многом, о чем не должны были молчать. Но так хотелось почувствовать себя одним народом с ними! Так не хотелось омрачать их радость и огорчать наших гостеприимных собеседников!» И тем самым провоцировали такие ответные речи вовсе не соотечественников, а лишь соплеменников: «Мы жили в разных мирах, мы знали, как страдал, как был уничтожен, угнетен наш русский народ, но не могли помочь ему… Русский народ просыпается…»

И картина этого просыпания: «Нами и нашими хозяевами произносились потоки восторженных, искренних и сентиментальных слов, признаний во взаимной любви, клятв о том, что мы будем вместе возрождать грядущую Россию (под водительством Ельцина, как мы знаем. – В.Б.)… Все эти речи сдабривались рукопожатиями, объятиями, улыбками, стопками смирновской водки, грудами пельменей… И все это повторялось в Русских центрах, в частных особняках, в номерах наших гостиниц, куда нас провожали жаждущие продолжить эйфорию общения… Эта эйфория была сродни той, которую испытывала русская либеральная интеллигенция во время „бархатной“ Февральской революции, приветствуя свободу и демократию». Однако опять напомню: это 1990 год, никакой «революции» еще не было. Кожиновская компашка бежала по Америке «впереди паровоза прогресса» и во главе с Куняевым, который, как рассказывает, бегал многие километры еще и «по зеленым лужайкам Белого дома»…

И вся эта водочно‑пельменная антисоветская эйфория продолжалась до конца поездки, несмотря на то, что они получали от разумных русских эмигрантов немало записок и писем, полных негодования их провокаторским поведением. Например: «Дорогие писатели! Не приуменьшайте благородства русских людей на Родине. Мы слышали, что вы за сепаратизм, т.е. за отделение Украины и Беларуси. Этого не может быть, развейте этот навет!» Но как мы видели, это был вовсе не навет. Или:

«Почему русские поддерживают Ельцина, который за расчленение страны? Почему русские кричат „Свободу Литве!“. Неужели русские заинтересованы в распаде Великой России?..» Или: «Меня убивает настроение русских в Вашей стране – обожают США. Не за что! Убийства, аморальность, читать нечего, смотреть – тоже, цензура страшная…»

В чем же дело? Ведь приехали образованные люди, писатели, иным из них было под шестьдесят, а некоторым и того больше. Куняев оправдывается так: "Мы тогда еще не прочитали книги Солоневича «Великая фальшивка Февраля». Вот она – самая характерная черта этих картонных патриотов: все представления о жизни, о живой реальности у них из книг. Тут одна книга. А вот и другая: "Мы несли этот умозрительный бред, – вдруг теперь прорвалось у путешественника, – почерпнутый в основном из брошюры Солженицына «Как нам обустроить Россию». Так же и Кожинов впал в лютое диссидентство после бесед с Бахтиным и вопреки всему, что было перед его глазами.

Но вот что дальше после плача о книге Солоневича: «Мы еще не задумались о том, что многие из тех, с кем мы обнимаемся и обмениваемся тостами, бывшие солдаты и офицеры власовской армии, мы еще не подозревали, что рано или поздно они потребуют от нас проклясть Победу в Великой Отечественной, отречься от крови, пролитой нашими отцами, и склонить голову перед лживым мифом о том, что Советский Союз победил Германию только потому, что Сталин забросал телами солдат жерла немецких орудий…» В шестьдесят лет они не задумывались, не подозревали! Господи, да есть ли предел короткоумию и безответственности этих пельменных патриотов и лампадных неофитов…

А что касается перечисленных требований власовцев к ним, то ведь в этом и нужды‑то не было: патриоты спешили упредить эти требования. Вот Михайлов в доме какого‑то русского богача сам безо всяких требований и даже просьб «с талантом (!) и вдохновением (!) стал своим красивым (!) баритоном исполнять советские песни о Сталине». Он пел, фиглярствуя и глумясь над ними. Какие песни? «В бой за Родину, в бой за Сталина», «Артиллеристы, Сталин дал приказ», «От края до края». И что же? Куняев тут все понимает: «Это было не просто веселым хулиганством. Бывшие власовцы и старики из первой эмиграции встретили его артистическое кощунство с восторгом и бурными аплодисментами… Они почувствовали в этот момент свою историческую правоту в противостоянии „Совдепии коммунистов“, Сталину… Да, да, ему. Имя, которое несколько десятков лет повергало их души в мистический ужас, ныне на их глазах высмеивалось не кем‑нибудь, а представителями той державы, с которой они вели борьбу не на жизнь, а на смерть. „Наше дело правое“, – можно было прочитать на их старческих вдохновенных лицах». Задумайтесь: как на наших молодых лицах в июне сорок первого…

Михайлов был, конечно же, представителем не державы, а этой компашки, сформированной Кожиновым и Фишером, этого ублюдочного патриотизма. Все они были вместе, и как раз тут‑то и мог пригодиться боксер, но никто из них не только не подошел и не заткнул вороне горло, но и не перебил, не помешал довести концерт до конца. Пожалуй, вместе с власовцами и аплодировали. Ведь сказано же не «представитель державы», а «представители». Да совершенно ясно, что глава делегации и сам не мог наглядеться на ворону и наслушаться ее. Ведь какие слова у него срываются с языка: талант… вдохновение… красивый баритон… артистичность… Словно не сбрендивший пошляк фиглярствовал в угоду предателям родины, а Дмитрий Хворостовский пел арию князя Игоря…

В главе есть подзаголовок: «Олег Михайлов как зеркало советской горбачевщины». То есть автор вроде бы осуждает «зеркало». Но одновременно так изощряется, чтобы сие «зеркало» приукрасить: «Олег Николаевич не был фанатичным крамольником, скорее, главным свойством его талантливой натуры было то, что выражено в народной пословице: „Ради красного словца не пожалеет ни мать, ни отца“. Вот он и заливался, как соловей… Пожилой бонвиван, седовласый, хмельной и, наверное, потому трогательный и артистичный…» В прошлом году, прочитав какую‑то мою статью, этот уже не пожилой, а старый бонвиван позвонил мне и, пьяно всхлипывая, лепетал, что готов идти на баррикады защищать Советскую власть. Кинулся по первому снегу за грибами. Или лучше сказать, потеряв голову, захныкал о волосах…

После возвращения в Москву путешественник получил большое письмо от старой американской украинки Надежды Ковтуненко. Она писала: "Была на собрании в Нью‑Йорке, где все вы выступали. Многие были разочарованы. Оказывается, вы не прочь, чтобы Советская страна была расчленена. Удивляюсь, как могут об этом даже думать российские патриоты. Сколько крови пролили наши предки, собирая отечество, отстаивая его от врагов. А теперь вы сами хотите развала… До Горбачева русское советское общество было морально здоровым. Не было проституции, наркомании. Ученики в школах были замечательные. А молодежь! Я же помню те времена. Горбачев помог Западу развратить общество…

В некоторых ваших выступлениях идеализировалась монархия. Живя в России до войны, я симпатизировала монархии. Но в Штатах много прочитала о ней и пришла к выводу, что революции не быть не могло. Почему были побеждены белые в Гражданскую войну? Потому что народ не хотел монархии. А вы ее сейчас захотели… Кто‑то из вашей делегации сказал: «Историю народа не писали после 1917 года». Неправда! Я училась на историческом факультете и свидетельствую – в общих чертах история преподавалась правильно… Я хочу, чтобы была Великая Россия".

Мемуарист обильно цитирует переписку со многими читателями. Этому посвящена целая глава да еще письма разбросаны по всей книге. Сколько места отвел, например, переписке с каким‑то Вассерманом! Но что он ответил на письмо русской патриотки Ковтуненко и ответил ли вообще, неизвестно. А что стал делать после всех американских впечатлений, после таких вот писем, как это? Продолжал печатать Солженицына, клеветать на Ленина, поносить Горького и Маяковского…

А в августе 1991 года в Москве проходил Всемирный русский конгресс, видимо, тот самый, который в США обещал Михайлов. В эти дни как раз и произошел ельцинский переворот. Запахло жареным. И вот, что‑то сообразив, Куняев и его дружок Владимир Бондаренко кинулись искать помощи. У кого? У делегатов этого конгресса, расположившихся в гостинице «Россия». Почему? Да как же! Ведь это были "старики из первой эмиграции и их дети, власовцы и энтээсовцы, о судьбах которых не раз писал Бондаренко, а главное, многие из них были читателями, поклонниками и даже авторами «Нашего современника» и газеты «День». И вот два друга решили спасать родину с помощью власовцев и всей этой публики, своих читателей и почитателей. Дальше градус идиотизма подскакивает еще выше: «Мы полагали, что, симпатизируя нашим изданиям, любя творчество Распутина, Белова, Солоухина, Шафаревича, Бородина, эти люди помогут нам связаться с газетами, журналами и радиостанциями Запада, чтобы рассказать о первых русофобских шагах нового режима…» Господи, какая беспросветная оторванность от реальности, какая убогая книжность! Они искали помощи не только у власовцев, но еще и у западной прессы, в целом у Запада, во многом руками которого этот «новый режим» и был установлен. Они намерены были спасать родину с помощью читательской конференции. Сейчас Куняев восклицает о себе и своем друге: «Наивные люди!» Нет, любезный, наивность в шестьдесят лет столь же маловероятна, как девственность. Особенно – среди тертых литературных калачей.

Как и следовало ожидать, от своих читателей и почитателей, а именно от лидера антисоветского НТС Романа Редлиха два патриотических Аякса или, лучше сказать, мини‑Минин и микро‑Пожарский получили ясный ответ: «Поздно вы, патриоты, спохватились! Надо было раньше возглавить восстание против коммунистов!» Он точно понял, что к нему приперлись антисоветчики.

Казалось бы, на этом можно было успокоиться. Но нет! Ведь они горели страстью спасти родину, и мини‑микро помчались дальше, стали искать… Кого бы вы думали? Еще одного участника конгресса – Александра Киселева, духовника власовской армии. «Слушая наши негодующие и сбивчивые речи, – рассказывает мини‑Минин, – отец Александр молчал, теребил бороду, опускал глаза. На прощанье сказал: „Оставьте надежду на Запад… Да храни вас Господь!“ – и осенил нас крестным знамением». Так и живут эти патриотические микроорганизмы, осененные дланью власовца. И если бы после этого Киселева они помчались за помощью к другому Киселеву, к известному всем Евгению, то никто бы не удивился. Таков их патриотизм…

Уже после того, как все это было написано, я с удивлением узнал, что в делегации был еще один человек, о котором мемуарист не упомянул ни словом, – покойный писатель Эрнст Сафонов, тогда – главный редактор «Литературной России». Мало того, он‑то, как мне сказали, и возглавлял делегацию, и во время всей поездки Эрнст Иванович глубоко возмущался поведением иных коллег, горячо протестовал против их провокаторских антисоветских заявлений. Потому‑то Куняев и нарисовал картину, в которой не нашлось места для Сафонова, который к тому же один изо всех уже и умер. Что может возразить могила? Очень странно, что во всем обширном рассказе о поездке в США автор ни словом не упомянул предшественников – русских писателей, побывавших в этой стране раньше. А ведь их немало, и все фигуры‑то крупные. В 1893 году – Владимир Короленко, в 1906‑м – Максим Горький, в 1922‑м – Сергей Есенин, в 1926‑м – Владимир Маяковский, в 1935‑м – Илья Ильф и Евгений Петров… Уже один этот перечень – неплохая иллюстрация в «железному занавесу», по поводу которого опять же вместе с Немцовым и Новодворской так негодует наш Куняев. Но сейчас важно обратить внимание на другое: все русские писатели, побывавшие в Америке, написали об этом очерки, повести, стихи, пьесы, и при этом, как до революции, так и после, в главном все они были очень единодушны – в осуждении американского делячества, бездуховности, культа доллара, жестокости. Короленко писал об этом в повести «Без языка». А в одном из писем оттуда признавался: «Только здесь чувствуешь всем сердцем и сознаешь умом, что наш народ, темный и несвободный, все‑таки лучший по натуре из всех народов! Это не фраза славянофила. Нам недостает свободы, и мы ее достойны». Горький написал широко известный памфлет «Город Желтого Дьявола», Есенин – очерк «Железный Миргород», где уверял: «Лучше всего, что я видел в мире, все‑таки Москва. В чикагские „сто тысяч улиц“ можно загонять только свиней… При всей культуре „железа и электричества“ здесь у каждого полтора фунта грязи в носу». В. Маяковский – цикл стихов «Мое открытие Америки», суть которого такова:

 

Я б Америку закрыл, слегка почистил,
А потом опять открыл – вторично.

 

В одном из писем, которыми Куняев заваливал меня в эти дни, он продолжал, как и раньше, в припадке антисоветской падучей поносить Илью Эренбурга и Константина Симонова. Так вот, эти писатели, объявленные в воспоминаниях преступниками, в 1946 году тоже предприняли поездку в США и Канаду. Тоже много выступали на вечерах, проводили пресс‑конференции, отвечали на вопросы. Только не было водочно‑пельменной эйфории, слюнявых целований и пьяных клятв в вечной дружбе. Было нечто совсем другое.

После одного выступления писателей окружили участники встречи и стали просить автографы. Один был особенно настойчив. Эренбург дал ему автограф. «Напишите что‑нибудь еще!» – потребовал он. Эренбург написал. «Мало! Напишите еще, – настаивал тот, – я во время войны внес в фонд помощи России двадцать пять долларов. Так что имею право». – «Ах, двадцать пять? – переспросил Эренбург, доставая бумажник. – Вот вам пятьдесят, только чтобы я больше не слышал о вашей помощи!»… Кто из куняевской компашки был способен на подобный жест?..

Симонов на митинге в Сан‑Франциско сказал: «За три недели в Америке мне уже несколько раз приходилось выступать на митингах; но мне всегда хочется говорить о трех вещах: во‑первых, о необходимости дружбы между нашими народами, во‑вторых, о необходимости дружбы между нашими народами, в‑третьих, о необходимости дружбы между нашими народами». Но это не помешало оратору сказать и о журналистах, "не понимающих, что такое ответственность за свои слова. В России есть поговорка: слово – не воробей, вылетит – не поймаешь… А сколько этих непойманных грубых, несправедливых, жестоких слов о России по милости журналистов летают теперь по миру!..

Что пишут о России иные журналисты, побывавшие там месяц или три? Пишут, что большинство русских семей в Москве живут в одной комнате. Правда ли это? Да, правда. Пишут, что люди в России плохо одеты. Правда ли это? Да, правда. Пишут, что в иных деревнях землю пашут на коровах, и целые семьи живут в землянках. Правда ли это? Да, правда… Да, это так, это горькая правда! И на то, что журналисты пишут об этом, мы не может ни обижаться, ни сердиться… Но ответьте мне, почему в этих книгах и статьях я слишком часто читаю непонятное для нормального человека злорадство? Чему вы радуетесь, господа? Тому, что семьи теснятся в одной комнате, потому что половина России сожжена немцами? Вы этому радуетесь? Почему вы радуетесь, что дети ходят в рваных пальто? Потому что мы не были так богаты, чтобы делать сразу и новые пальто и новые пушки?

Почему вы радуетесь, что у женщин заплаканные глаза и в деревне редко увидишь мужчин, потому что эти мужчины пали на окровавленных улицах всех городов от Сталинграда до Берлина? Почему вы радуетесь, спрашиваю я вас?! Если б американский народ постигли такие бедствия, какие постигли наш народ, мы бы не радовались, мы бы плакали вместе с вами… Мои дорогие друзья! У каждого народа есть сердце. И каждый народ болезненно чувствует, когда его задевают за сердце. Так не позволяйте это делать никому, несмотря на вашу свободу печати, потому что сердце легко ранить, но трудно вылечить"…

Как видим, все это было очень далеко от пельменно‑смирновской эйфории. А вернувшись в Москву, Симонов написал знаменитое стихотворение «Митинг в Канаде»:

 

Я вышел на трибуну, в зал.
Мне зал напоминал войну,
А тишина – ту тишину,
Что обрывает первый залп.
Мы были предупреждены
О том, что первых три ряда
Нас освистать пришли сюда
В знак объявленья нам войны.
Я вышел и увидел их,
Их в трех рядах, их в двух шагах,
Их – злобных, сытых, молодых,
В плащах, со жвачками в зубах…
И я не вижу лиц друзей,
Хотя они, наверно, есть,
Хотя они, наверно, здесь.
Но их ряды там, где темней…
Но пусть хоть их глаза горят,
Чтоб я их видел, как маяк!
За третьим рядом полный мрак.
В лицо мне курит первый ряд.
Почувствовав почти ожог,
Шагнув, я начинаю речь.
Ее начало – как прыжок
В атаку, чтоб уже не лечь:
– Россия! Сталин! Сталинград!
Три первые ряда молчат.
Но где‑то сзади легкий шум,
И прежде чем пришло на ум,
Через молчащие ряды,
Вдруг как обвал, как вал воды,
Как сдвинувшаяся гора,
Навстречу рушится «ура!»…
Уж за полночь, и далеко,
А митинг все еще идет,
И зал встает, и зал поет,
И в зале дышится легко.
А первых три ряда молчат,
Молчат, чтоб не было беды,
Молчат, набравши в рот воды,
Молчат – четвертый час подряд!..

 

А был тогда Симонов в два раза моложе путешественника из «Нашего современника». Вот какие писатели жили на русской земле в советское время, вот кого нынешние номенклатурные лауреаты называют преступниками. А с теми, что сидели в первых трех рядах, эти патриоты нашли бы общий язык…

«Патриот», июль – ноябрь 2001