Содержание материала

 


.. Ближайший ученик Ключевского, А. Е. Пресняков, показал ошибочность бытовавшего ранее среди историков мнения о том, что Калита подобно рачительному хозяину-кулаку собирал земли вокруг Москвы, и доказал, что он открыл длительный период собирания не земель, но власти: в руках московских князей {кстати, размер т. н. феодальной ренты никогда не зависел от площади земель, а только от размера и количества общин. — В.М.}. Сосредоточение же в Кремле власти над служилыми князьями послужило предпосылкой того, что объединенная русская рать на Куликовом поле повела себя совсем не так, как, скажем, при первом столкновении с монголами на реке Калке в 1223 году, когда русские князья были равны между собой и связаны лишь узами "братской любви". [62]

Иван Калита и его потомки, захватив ярлык на великое княжение Владимирское, стали вести себя как "великие князья всея Руси", то есть проводить не узкомосковскую, а широкую общерусскую политику. Советский военный историк А. Н. Кирпичников пишет: "Многие князья Северо-восточной Руси становятся служебниками московского князя, а сам он берет в свои руки руководство общерусской политикой и превращается в фактического главу собиравшегося для походов общерусского войска. В Московской области расселяется и укрепляется военно-служилое сословие, ставшее прочной опорой центр, власти". [46]

Местное боярство со своими ратными людьми приучалось ходить в походы под московским знаменем и смотреть на московского князя как на своего вождя и государя над государями — прочими русскими князьями. Но рано или поздно эти прочие князья начинают замечать, что власть ускользает из их рук, и делают попытку вернуть ее путем сговора против Москвы с ее противниками. Тогда-то и происходит, что давно уже должно было произойти: местное боярство, пользуясь правом вольного отъезда, переходит на службу к московскому князю, оставляя своих прежних сюзеренов без боевой силы, лишая их самой основы властвования. Плод созрел — Москва с ее суровыми порядками становится повсеместно необходимым условием существования каждой из русских земель. [48]

Представив себе ход событий, нетрудно уже раскрыть смысл образного выражения о рождении Московского государства на Куликовом поле. Победа на нем была итогом общенародного напряжения сил. Эта победа, одержанная под руководством Москвы, и легла краеугольным камнем в самое основание Московского государства. На Куликово поле собрались феодальные дружины и народные полки из разных русских земель, признавших верховенство московского князя, но обратно возвращалось в ореоле грозной славы войско единой Руси. Каждый город, село, деревня, откликнувшиеся на призыв великого князя, гордились своим участием в общерусском деле, своей сопричастностью к победе над Мамаем, и эта великая гордость враз отодвинула в сторону старый областной патриотизм, характерный для эпохи феодальной раздробленности. На его место встало чувство беспредельной любви к Отечеству и преданности великому князю всея Руси как живому олицетворению общерусского единства. Новорожденная Великороссия вышла из кровавой купели Мамаева побоища закаленной с головы до ног и готовой к любым тяжким испытаниями.

И именно на Куликовом поле впервые проявились те черты, что выделят впоследствии Россию из Европы и придадут ей неповторимый национальный облик.

В домосковской Руси княжие "мужи" и "отроки" очень походят на западное рыцарство, а удельные князья — на герцогов, графов и маркизов. Русские дружинники в "Слове о полку Игореве" "рыщут по полю как серые волки, ища себе чести, а своему князю — славы". Именно личная воинская слава является высшим стимулом к действию как древнерусских, так и западноевропейских феодалов. Сами княжеские имена — все эти Ярославы, Святославы, Мстиславы, Вячеславы, очень близки к польским Болеславам, Владиславам, Мечиславам, — вместе с прозвищами вроде Удалого, Смелого или Храброго достаточно ясно говорили о самом дорогом для их владельца помысле. Подобно западному знатному барону, возглавляющему своих вассалов и озабоченному тем, как бы кто иной не опередил его в атаке на противника, русский князь всегда впереди своей дружины под знаменем, в ярком плаще, позолоченном шеломе, блестящих латах. Он, подавая пример личной храбрости, первым бросается в схватку, отыскивая среди врагов равного себе по положению и по удали. У древнерусских князей меч сам выскакивает из ножен, они крайне щепетильны в вопросах чести, обидчивы, самолюбивы, но после хорошей драки легко мирятся, проявляют великодушие к побежденному и нередко вместе с ним тут же, на поле боя, справляют тризну по убитыми Венгерский полководец XIII века говорит, что они "охочи к бою, стремительны на первый удар, но долго не выдерживают". [65-68]

История Западной Европы знает немало примеров того, как воины, взяв приступом город, грабят его и устраивают при этом страшную резню, но ей неизвестны "подвиги" Чингизхана и Тамерлана, уже после победы хладнокровно истреблявших все пленное население и воздвигавших себе памятники в виде холмов из черепов. Дело в том, что европейский государь даже в минуты сильнейшего гнева против курицы, что несет ему золотые яйца, помнил о том, что, зарезав ее, нанесет себе невосполнимый урон. Феодал же кочевник, воспитанный в традициях степной войны за пастбища, традициях, предусматривавших полное — до младенца в люльке, чтобы не осталось мстителя, — истребление племени или народа-соперника, — этот феодал типа Батыя или Мамая переносил обычаи и навыки степной войны и на оседлые народы.

Всюду, где бы ни проходили татаро-монгольские завоеватели, они уничтожали прежде всего живую силу противника: как вооруженных воинов, так и мирное население. Последнее, чтобы не дать врагу восполнить нанесенные потери. Естественным средоточием такой живой силы и центрами сопротивления покоряемого народа были города — на них и направляли свой главный удар монголы, вооруженные всеми достижениями китайской осадной техники. Во каков способ завоевания, таков и способ господства: татаро-монголы, по словам К. Маркса, "установили режим массового террора, причем разорения и массовые убийства стали его постоянными институтами".

"Быть или не быть?" — этот вопрос, никогда не возникавший ни перед одним из западноевропейских народов, с грозной простотой и неотвратимостью встал перед Русью. [18-20]

Высший интерес обороны государства от внешних врагов заставлял русское феодальное общество соблюдать лояльность по отношению к царю. [52]

Феодальный барон на Западе получал от сюзерена и земельное держание за то. что служил; московскому дворянину поместье с землею, угодьями и крестьянами давалось для того. чтобы он нес исправную службу. С точки зрения экономики и в отношении феодальной эксплуатации крестьянства разницы здесь нет ровно никакой, но в юридическом и морально-политическом смысле она огромна. [56]

{И сегодня существует мнение, что главное отличие советского строя от западной демократии заключается в том, что здесь права и свободы людям дарует государство, там — полномочия своего правительства определяет сам народ. Вряд ли стоит искать в этом противоречие. Можно, конечно, говорить о "божественных", "естественных", "неотъемлемых" правах личности, но реально те или иные права предоставляет своим гражданам и гарантирует их соблюдение только то или иное государство, исходя из общенародных интересов. Другое дело, что на опр. этапе развития в государстве возникает необходимость в более эффективном контроле за деятельностью аппарата управления (правительства) со стороны народа. Но это ни в коей мере не доказывает существования непреодолимого антагонизма между личностью и обществом, необходимости и неизбежности отчаянной борьбы гражданина со своим государством. — В.М.}

Русский патриотизм отличался от всякого иного своей беспредельной и безусловной, то есть не требующей ничего взамен, верностью государству. Если в Киевской Руси, как и в Западной Европе, в трудный час призывали ратников встать грудью на защиту своего домашнего очага, жен и детей своих, то Минин, напротив, предлагает "дворы продавать, жен и детей закладывать", чтоб только "помочь Московскому государству". [128]

Подобной школы политической лояльности класс феодалов ни в одной из стран Западной Европы не проходил. И какая разница в поведении! Во Франции Людовик XI (1461-1483) одновременно с русским Иваном III завершает территориальное и политическое объединение страны. Это не препятствует коннетаблю Бурбону открыто поднять оружие против Франциска I в начале XVI века, гугенотской аристократии — против Карла IX и Генриха III в середине того же столетия, католическому дворянству — против Генриха III и Генриха IV во второй половине XVI века, объединенной гугенотской и католической знати против Людовика XIII в начале XVII века (1610-1620), местным феодалам и принцам крови — против того же государя в 30-е и начале 40-х годов, принцам королевского дома — против Людовика XIV во время "новой Фронды" (1650-1653). История Англии на каждой своей странице дает по несколько примеров такого же рода выступлений. О Германии, так и оставшейся децентрализованной страной до XIX века, вообще говорить не приходится.

В России же после ликвидации удельной раздробленности при Иване III бояре-княжата, несмотря на все свои претензии быть "государями земли Русской", редко осмеливались так вот открыто и дерзко бросить вооруженный вызов царской власти, как это постоянно делали по отношению к власти королевской их собратья по классу на Западе. И причина здесь не в различии национальных темпераментов и не в недостатке личной храбрости. Чего-чего другого, а мужества русским боярам было не занимать; его хватало и на поле боя, и под топором палача.

Причина совсем Если на Западе бургиньоны и арманьяки, приверженцы Колиньи и сторонники Гизов, поборники Алой розы и Белой розы, гвельфы и гибеллины и т. д. и т. п. могли самозабвенно, в полное свое удовольствие резать друг друга и мериться силами с короной, не ставя при этом под вопрос существование общества в делом, то Россия, эта огромная осажденная крепость, таких вольностей своему господствующему классу предоставить не могла, если только хотела жить. Здесь бунт могущественных вассалов против своего сюзерена не выходит за пределы боярского заговора, дворцовой интриги, тайной крамолы, выражающейся в замыслах бежать подобру-поздорову в Литву, а чаще всего принимает форму бунта на коленях, то есть высказывания своих оппозиционных настроений в челобитных царю". [53-54]

Москва выработала в русском народе боевую доблесть совсем иного рода. Он не хватается за меч при первом порыве, но зато и не вкладывает его обратно до тех пор, пока не добьется своего. Слова летописца об одном из первых московских князей, Симеоне Гордом, который "не любил неправды и крамолы и всех виновных сам наказывал, пил мед и пиво, но не напивался допьяна и терпеть не мог пьяных, не любил войны, но войско держал наготове", хорошо подходят к его преемникам. Характерно то, что русские летописи и повести о Мамаевом побоище подчеркивают "кротость" и "богобоязненность" Дмитрия Ивановича, стремившегося к "мирному окончанию" с Золотой Ордой, то есть, говоря современным языком, к политическому решению спора. Позднее московский книжник XVI века пишет о том, какие многие "обиды" претерпел миролюбивый Иван Васильевич Грозный от ливонских немцев, — это было идеологич. обоснованием Ливонской войны. Для западного хроникера такой прием был бы немыслим: изображение своего государя кротким агнцем, терпеливо сносящим многие обиды, само по себе в глазах общественного мнения было крайне обидным. Но в том-то все и дело, что постоянно воюющая Московия, эта военная держава, по преимуществу, ее люд, — не ищут войны. Им нужно убедиться в том, что действительно не осталось никакой возможности для мирного урегулирования конфликта, чтобы опять взяться за оружие с тяжелым вздохом, но со спокойной совестью.

Отсюда наблюдающееся на протяжении веков глубокое различие между Россией и Западом как в их отношении к вопросам войны и мира, так и в воинском темпераменте.

... Средневековый рыцарь-поэт Бертран де Берн красиво воспевает весну: "Любо мне теплое весеннее время, когда распускаются листья и цветы, либо мне слушать щебетание птиц и их веселое пение, раздающееся в кустах". Но еще больше трубадуру нравится картина того, как "люди и скот разбегаются перед скачущими воинами" Ни еда, ни питье, ни сон — ничто не манит его так, как вид "мертвецов, в которых торчит пронзившее их оружие". По мнению де Берна, человек только и ценится, что по числу нанесенных и полученных им ударов. Такой взгляд мог возникнуть только там, где ударов не слишком много раздавали и получали, чтобы вести им, не сбиваясь, счет, где война в течение столетий оставалась делом "благородного сословия", забавой храбрых. Война в гомеопатических дозах всегда порождает воинственность, но стоило Европе побольше хлебнуть крови в первую мировую войну, как тут же появилось отравленное ею "потерянное поколение".

В течение столетий Россия вела борьбу за существование, и борьба эта была общенародным делом... Весь народ на протяжении своей истории отбивался, стоя по колено в крови. Россия, открытая на своей плоской равнине вражеским ударам с трех сторон, могла противопоставить им лишь активную оборону, то есть вслед за парированием должна была и сама делать выпад. Так, шаг за шагом продвигалась она во всех направлениях. И ни один из этих шагов не обеспечивал ей безопасных границ, но лишь расширял предполье для будущих сражений. Война оставалась жестокой действительностью, мир — прекрасной мечтой. "Война... самое гадкое дело в жизни", — говорит накануне Бородинского сражения Андрей Болконский, и трудно найти русского, который не согласился бы с ним. Русская культура по природе своей враждебна милитаризму: наш лучший баталист в литературе — Л. Н. Толстой, в живописи — В. В. Верещагин. [65-69]

Отныне {с Куликовской битвы. — В.М.} и впредь Россия будет требовать от своих сынов не личного бесстрашия (оно разумеется само собой и в доказательствах не нуждается), но беспрекословного выполнения воинского долга, умения побеждать и умирать в строю. Эти традиции в корне отличны от рыцарского духа, проникшего впоследствии в регулярные армии Запада, но родственны чувству, некогда вдохновлявшему римские легионы. Если западноевропейским рыцарям, по замечанию Дельбрюка, важна не столько общая победа, сколько победные лавры, сорванные лично для себя, то характерной чертой русского воинского духа становится вслед за Дмитрием Донским скромное мужество: русским ратным людям довольно и победы общей, одной на всех. [70]

Петр пытался применить европейское понятие героизма к российской действительности, но, наверное, не был понят окружающими. [...] Героизм в его классическом понимании всегда есть исключение из правила. Герой, то есть сын бога, полубог, совершает непосильные простым смертным деяния. Он возвышается над толпой, которая служит пьедесталом для его неповторимой личности. [...]

Со времен Петра понятие героизма все же вошло в обиход русской мысли, не при этом оно обрусело, потеряло первоначальную исключительность. Антитеза между героем и толпой как-то незаметно стерлась, и на ее месте появилось маловразумительное для европейца словосочетание "массовый героизм", то есть что-то вроде исключения, которое одновременно является и правилом. Это всего лишь один из примеров того, как в одни и те же слова люди Запада и русские люди вкладывают весьма различное содержание. [84]

Своеобразие московского государственного устройства не могло не наложить глубокого отпечатка на психический склад русского народа. Особенностью русского патриотизма стала безусловная и безграничная преданность своему государству, готовность при всяком столкновении его с внешней опасностью отдать ему столько богатств, труда и крови, сколько необходимо для ее отражения. Дело не только в том, что Московский Кремль властно, по своей воле налагал на все сословия тяжкое бремя государева тягла или государевой службы. Не менее важно и другое — то, что русский народ в основной массе своей принимал и долго нес это бремя как нечто неизбежное и необходимое. Государственный интерес здесь как бы доминировал над интересами сословными, местными, семейными и личными. [117]

Вот, собственно, ключ к пресловутой русской загадке. Он кроется в особом отношении русского народа к своему государству, в безусловном служении ему. Русские "чувствуют себя частицей одной державы". Для нее, если требовалось, они оставляли на произвол судьбы нажитое добро, поджигали свои дома, оставляли на гибель родных и близких, отдавали ей столько крови, сколько нужно, чтобы вызволить ее из беды. Взамен платы не спрашивали — они не наемники. Таким-то узлом и завязалась Россия. [86]

Многонациональная Россия

Какое место занимает Московское царство и Российская империя в ряду других многонациональных империй? Какой отпечаток наложили особенности великорусского национального государства, сложившегося в XIV-XV веках, на межнациональные отношения в Российской державе XVI-XIX веков? [...]

Царская Россия подобно любой другой крупной европейской державе XVI-XIX веков проводила свою колониальную политику и подобно любой другой колониальной империи Запада являла собой "тюрьму на родов". В этом она нисколько оригинальна не была, ничего нового по части ограбления и выжимания пота из покоренных народов не изобрела, и ничего исключительного в российской "тюрьме" по сравнению с британским, французским, бельгийским, португальским и другими "застенками" не произошло. Русско-японская война, решавшая, на чьей стороне "право" грабежа Кореи и Маньчжурии, — обычный инцидент по сравнению с цепью англо-испанских и англо-французских колониальных войн, тянущихся вереницей через XVI, XVII, XVIII и XIX века. [88]

Однако положение русских в российской "тюрьме народов" отличалось от положения англичан в Британской империи, немцев в империи Габсбургов, японцев в империи Восходящего Солнца и В России бесправие не было уделом только "инородцев". Крепостное право являлось "привилегией" русских, украинцев и белорусов, то есть "природных русских", с правительственной точки зрения. Рекрутчина всей тяжестью ложилась на тех же "природных русских" и лишь в годы чрезвычайных наборов распространялась также на народы Поволжья. Русский народ в "тюрьме народов" был не тюремщиком, но заключенным.

В любой многонациональной империи Запада даже низший социальный слой господствующей нации имеет ряд привилегий по отношению к подчиненному народу в целом. Последний клерк Ост-Индской компании чувствовал свое превосходство перед сиятельным махараджей; беднейший из французских колонистов в Алжире был бы до глубины души оскорблен, если бы его назвали феллахом...

Моральные нормы, обязательные в отношениях между членами господствующей общины, теряют всякую силу при сношениях с представителями низшей общины {"израильский грех" — считать себя народом Божиим. См. с. 171. — В.М.} [112-113]

Вот такой гнусности российская история никогда не знала. Русский народ никогда не чувствовал себя господином других народов, никогда не придерживался двойной морали, никогда не стремился отгородиться от иноплеменников. И судьба его была неотделима от них. [114] .

Вообще по части "колониальной романтики" России трудно тягаться с Западом, и недаром в русской литературе, совсем не бедной талантами, не. нашлось места для подражании Редьярду Киплингу.

Своеобразие многонациональной России лежит в иной плоскости. Первое ее отличие от империй Запада заключается в том, что своим возникновением она обязана не только и даже, может быть, не столько завоеванию, сколько мирной крестьянской колонизации и добровольному присоединению к ней нерусских народов.Испания завоевана вестготами, завоевана арабами, а затем снова отвоевана в ходе Реконкисты. Британия завоевана англами и саксами, Англия завоевана норманнами. Галлия завоевана франками. Германия мечом и огнем берет у славян добрую половину своих земель, расположенных к востоку от Эльбы. Волны завоевателей несколько раз проходят по Италии. Повсеместно победители либо истребляют побежденных полностью, как предположительно сделали англосаксы с бриттами, немцы (не предположительно) — с пруссами и т. д., либо ограничиваются истреблением местной родовой аристократии и возникающего феодального класса и сами занимают его место (норманны в Англии, франки в Галлии и т.д.). В обоих случаях народ-победитель, народ-господин ставит между собой и покоренными или истребляемыми врагами кастовые преграды. И те же самые черты, усугубленные расизмом, четко проявляются при создании европейских заморских колониальных империй.

Славяне расселяются по Восточно-европейской равнине, мирно обтекая островки угро-финских племен, оторвавшихся от своего основного этнического материка. Между пришельцами и коренным на селением не возникает отношений господства и подчинения; редко случаются вооруженные столкновения, ибо земли, основной предмет эксплуатации со стороны славянских поселенцев, обширны, заселены крайне редко и не представляют собой с. — х. ценности в глазах финнов, охотников и рыболовов. Славянская община постепенно включает в себя на равных основаниях угро-финские поселения. "Повесть Временных лет" рассказывает, что в "призвании варягов" наряду со славянскими племенами принимала участие финская чудь — никакого намека на неравенство между различными этническими группами сообщение не содержит. Варяги, со своей стороны, удивительно быстро смешиваются с возникающими из среды славянской племенной аристократии феодальным классом. Никаких перегородок, подобных тем, что воздвигли победители норманны между собой и побежденными англосаксами, здесь не было. На юге и юго-востоке, в приграничной с "диким полем" полосе, та же самая картина: тюркские племена берендеев, черных клобуков, торков, выброшенные из степи жестокой конкуренцией за пастбища со своими сородичами, оседают, с позволения киевских князей, среди славянского населения. Говоря в целом, в Киевской Руси классовое размежевание раннего феодального общества, его сословная градация проходят не по этническим границам.

Великороссия, возникшая из пепла и развалин Древней Руси, воспринимает по наследству ее могучую пластическую силу. [89-90]

Важнейшая черта русского колонизационного движения состояла в том, что миграционные потоки направлялись на неосвоенную ранее землю. Русские крестьяне, поднимая целину, распространили Россию от Прибалтики до Тихого океана, от Белого моря до песков Средней Азии. Ни у одного земледельческого народа, будь то в Поволжье, на берегах Балтики, в Закавказье, в бассейне Амударьи и Сырдарьи, землю не отобрали.

Нигде русские переселенцы не ущемили жизненно важных интересов и кочевого населения: степь широка, в ней места хватало и для русского поля, и для пастбищ скотоводов. Напротив, в страшные годы бескормицы и массового падежа скота русское зерно и мука становились серьезным подспорьем в жизни кочевых племен. [...] Не было причин, материальных причин к тому, чтобы русские крестьяне и казаки становились в непримиримо враждебные отношения к нерусским народам, и не было причин для яростной, слепой ненависти с другой стороны. Нигде русская община не напоминает английскую колонию, нигде не держится обособленно высокомерно по отношению к "туземцам", повсеместно она органично врастает в окружающую иноплеменную среду, завязывает с ней хозяйственные, дружеские и родственные связи, повсеместно, срастаясь с ней, служит связующим звеном между нерусскими и Россией. Не было комплекса "народа-господина", с одной стороны; и не было реакции на него — с другой, а потому вместо стены отчужденности выковывалось звено связи.

Другой характерной и отличительной чертой Московского государства и Российской империи было действительно добровольное вхождение в их состав целого ряда народов, заселяющих огромные области: Белоруссии, Украины, Молдавии, Грузии, Армении, Кабарды, Казахстана и др. История никакой иной европейской или азиатской империи не знает ничего подобного. Вестминстерский дворец, скажем, никогда не видел в своих стенах посольства, прибывшего с просьбой о включении своей страны во владения британской колонии. [94-95]

В 1453 году Византия, раздавленная напором турецкого нашествии, прекратила свое существование. Еще раньше распался и попал под пяту иностранных поработителей круг земель, освещенный некогда византийской цивилизацией. Чужеземное господство над Арменией, Грузией, Грецией, Болгарией, Сербией и Черногорией, Валахией и Молдавией, Украиной и Белоруссией усугублялось религиозным антагонизмом между победителями и побежденными. Если феодальная эксплуатация в рамках единой религиозной общины до некоторой степени ограничивалась моральными нормами, то по отношению к иноверцам всякая мораль отбрасывалась, и на место идеологического воздействия со стороны правящего класса становилось неприкрытое насилие, каждодневный произвол и массовый террор в случае возмущения.

Только Московское царство среди прочих православных государств смогло сбросить с себя иноземное иго и добиться "самодержавия", то есть полной самостоятельности, независимости от власти какого-либо иностранного государя. По времени возвышение Москвы совпало с падением Константинополя, а потому и роль политического оплота православия немедленно перешла от Византии к Московии. Женитьба Ивана III на Софье Палеолог, которая передала своему супругу и потомству права на корону византийских императоров, лишь добавила юридическую санкцию к действительному положению дел. Подобно тому как в XIV-XV веках русская православная церковь обращала взоры своих прихожан к Москве как к центру сплочения всех русских земель в борьбе против Золотой Орды, так позднее, в XV-XIX веках, вся вселенская православная церковь указывала на Московский Кремль как на "твердыню истинной веры", как на последнюю надежду всех угнетенных, гонимых и страждущих православных христиан. [96-97]

Как в период сплочения русских земель вокруг Москвы в XIV-XV веках, так и в позднейшую эпоху объединения уже нерусских земель в пределах многонациональной России прослеживается один и тот же исторический ритм, вызванный внутренней противоречивостью процесса интеграции. В близкой ли Рязани или в далекой Кахетии действовали одновременно центростремительные и центробежные силы и стремления. Из их противоборства и рождались попеременно местные "приливы" к Москве и "отливы" от нее. Легко различить общие фазы таких политических циклов, которые, повторяясь и затухая, вели к полному государственному объединению: обращение к Москве за военной помощью; помощь подучена, и кризис преодолен; военное присутствие Москвы (России) начинает тяготить, появляется стремление освободиться от политической зависимости; восстановление домосковского статус-кво чаще всего в союзе с прежними врагами; возобновление, как правило, в гораздо более острой форме старого кризиса; возвращение к Москве. [98]

Создание многонациональной державы, сочетающей в себе народы различных культур, верований и традиций, предполагает наличие потребности в этом с той и другой стороны. Москва, получив ярлык на великое княжение, потому преуспела в своей объединительной миссии, что умела поставить общерусский интерес выше своего местного: московское боярство без сопротивления уступает ближайшее к трону место потомкам удельных князей; московские дети, боярские и дворяне, покорно покидают свои подмосковные поместья, расселяясь по царскому указу под Новгородом Великим, Новгородом Нижним, Псковом, Рязанью, Тверью, Смоленском, чтобы на равных основаниях с местными помещиками нести службу "головой и копьем". Избранная "тысяча" московского дворянства, своего рода царский гвардейский корпус, "испомещенныи" вокруг столицы, на деле состоял из выходцев из всех русских земель. Нет ничего удивительного в том, что правительство многонациональной Российской державы исходит в дальнейшем в своей внутренней политике не из узко русских, а прежде всего из своих классовых, то есть общегосударственных интересов. [105]

В ходе объединения русских земель Москва усиливается сами и обессиливает своих соперников, великих князей тверских, рязанских и нижегородских, стягивая отовсюду к себе на службу основную боевую силу того времени — боярство. Ту же самую политику проводит Московия и по отношению к своим нерусским противникам, оттого родословные русского боярства производили на Ключевского впечатление "этнографического музея": "Вся русская равнина со своими окраинами была представлена этим боярством во всей полноте и пестроте своего разноплеменного состава, со всеми своими русскими, немецкими, греческими, литовскими, даже татарскими и афинскими элементами". Здесь, очевидно, вопрос об этнической "чистоте" и сравнительном "благородстве" или "низости" национальных элементов никогда не поднимался. Напротив, Иван Грозный с гордостью писал шведскому королю: "Наши бояре и наместники известных прирожденных великих государей дети и внучата, а иные ордынских царей дети, а иные польской короны и великого княжества литовского братья, а иные великих княжеств тверского, рязанского и суздальского и иных великих государств прирожденцы и внучата, а не простые люди".

Литовские Гедиминовичи мечтали стать господами всей русской земли — они ими стали, превратившись в русских князей Патрикеевых, Голицыных, Куракиных и других, которые в московской иерархии заняли место лишь ступенькой ниже Рюриковичей. И они повели русскую рать на Вильно. Ливонский крестоносный орден видел смысл своего существования в борьбе против неверных и в натиске на Восток; в этом смысле Иван Грозный предоставил ему столь широкое поле действий, о котором самые смелые и честолюбивые магистры не смели и мечтать. Царь поселил пленных рыцарей вдоль Оки, чтобы они с мечом в руке стояли против татарских орд, защищая границы Московского государства, а заодно и европейскую христианскую цивилизацию. Под московским кнутом рыцари очень скоро возродили свою утраченную было ими воинскую доблесть, и Грозный пожаловал многих из них за исправную службу, испоместив под столицей и включив в отборную "тысячу" московского дворянства. Других "дранг нах Остен" увлек еще дальше. В отряде воеводы Воейкова, которому пришлось после гибели Ермака добивать хана Кучума, русские стрельцы и казаки составляли лишь ядро; большая часть была из служилых татар, пленных литовцев, поляков и немцев. Далеко в Сибирь от стен Ревеля и Риги занесло свой крест крестоносное воинство. Но и обратно, то есть с Востока на Запад, под знаменем Москвы шли вольные дети степей. Касимовские, ногайские и казанские татары вторгаются во владения Ордена и доходят до Балтийского моря. Итак, все действуют в соответствии со своими природными наклонностями, унаследованными от предков стремлениями, заветными желаниями.

Кстати сказать, после завершения Ливонской войны пленные немцы, поляки, литовцы, латыши, эстонцы получили возможность вернуться на родину. Эмиссары польского короля разыскивали их по всем русским городам и весям, следя за тем, чтобы не чинилось никаких препятствий к их репатриации, однако лишь меньшая их часть пожелала уехать. После Северной войны порядком обрусевшие в плену солдаты и офицеры Карла XII отказываются возвратиться в Швецию. После войны 1812-1813 годов та же картина: пленные французы в большей своей части остаются в России навсегда.

Даже верность исламу не препятствовала достижению высокого служебного положения в Московском государстве. Иван III, отправляясь в поход на Новгород, оставляет управлять землею и стеречь Москву татарского царевича Муртазу — имя показывает ясно, что его владелец остался мусульманином.

Коренному населению Казанского ханства не грозило насильственное обращение его в христианство после падения Казани. Первому архиепископу, отбывающему в недавно завоеванный город, в Кремле даются совершенно четкие указания: "страхом к крещению отнюдь не проводить, а проводить только лаской". Москва, очевидно, была гораздо больше заинтересована в том, чтобы сабли казанских татар, хотя бы и мусульманские, были на ее стороне, нежели в православной "чистоте" города.

В следующем, XVII веке послы А лексея Михайловича разъясняют в Варшаве: "... Которые у великого государя подданные римской, люторской, кальвинской, калмыцкой и других вер служат верно, тем никакой тесноты в вере не делается, за верную службу жалует их великий государь". Европейцы, к этому времени уже получившие от Генриха IV и Ришелье первые уроки веротерпимости, одобряли подобный подход московского правительства к "римской, люторской и кальвинской" верам, но не к "калмыцкой" и не к "татарской" Яков Рейтенфельс, проживший в Москве с 1671 по 1673 год, с явным отвращением пишет о том, что там "татары со своими омерзительными обрядами... свободно отправляют свое богослужение". В XVIII веке Петр I в воинском уставе наставляет своих генералов, офицеров и солдат: "Каковой ни есть веры или народа они суть, между собой христианскую любовь иметь".

Тот же узел, что связал воедино все русские земли, стал завязью и для более широкого, многонационального Российского государства. [106-108]

Россия росла сплочением народов, причем собственно русский элемент с природной пластичностью играл роль цемента, соединяющего самые разнообразные этнические компоненты в политическую общность. Мозаичная Российская империя обладала перед лицом внешних угроз твердостью монолита.

На совсем иных основаниях строились многонациональные империи Запада. Отношения между английскими, французскими, голландскими и т.д. плантаторами и их работниками, отношения между остзейскими баронами и эстонскими и латышскими крестьянами, между польской шляхтой и ее белорусскими, украинскими и литовскими холопами, между французскими колонистами и алжирскими феллахами, между израильтянами и палестинцами, между английскими поселенцами и коренным населением Ирландии и т. д. — все это не более чем вариации на одну и ту же тему отношений между победителями и побежденными, между народом господ и народом рабов. Великолепным символом такого рода межнациональных отношений служат ежегодные демонстрации оранжистов в Ольстере.

В 1690 году англичане под предводительством Вильгельма Оранского нанесли поражение ирландским католикам, и с тех пор каждый год в день битвы проходят они сплоченными колоннами по улицам североирландских городов, демонстрируя свою силу, бросая свое ликование и презрение в лицо сыновей, внуков, правнуков побежденных. И так везде, где в области отношений между народами торжествуют принципы западной цивилизации. Друг против друга стоят народы господствующие, ревниво цепляющиеся за малейшие привилегии, которыми отделяют себя от людей "низшего сорта", {и вершина этого — нацизм. — В.М.} и народы побежденные, подавленные, унижаемые ежедневно, ежечасно, но сжимающие кулаки и ждущие своего часа, чтобы свести счеты. [109-110]

Чаадаева, как известно, душевный надлом, вызванный поражением восстания декабристов, привел к мистицизму. Оттого вера в русский народ окрашивается у него в цвет мессианизма, принимает характер идеи предопределения, предначертания свыше. Его младший современник А. И. Герцен, пошедший от декабристов другим путем (который, кстати сказать, привел его, по словам В. И. Ленина, "вплотную к диалектическому материализму"), отвергает телеологический взгляд на историю, предостерегает своих единомышленников от того, "чтоб и нам не впасть в израильский грех и не считать себя народом Божиим, как это делают наши (двоюродные) братья славянофилы". "Мы не верим ни призванию народов, ни их предопределению, мы думаем, что судьбы народов и государств могут по дороге меняться, как судьба всякого человека, но мы вправе, основываясь на настоящих элементах, по теории вероятностей делать заключения о будущем". [...] "

"Народ русский для нас — больше чем родина. Мы видим в нем ту почву, на которой разовьется новый государственный строй, почву, не только не заглохшую, не истощенную, но носящую в себе все зерна всхода, все условия развития. Будущность ее — для нас логическое заключение.

Тут речь идет не о священной миссии, не о великом призвании, весь этот юдаический и теологический хлам далек от нашей мысли. Мы не говорим, видя беременную женщину, что ее миссия быть матерью, но, без сомнения, считаем себя вправе сказать, что она родит, если ей не помешают.

Убеждение наше, что в России осуществится часть социальных стремлений, — совершенно независимо от того, что мы родились в России. Физиологическое сродство, кровная связь с народом, со средой, может, предшествовали пониманию, ускорили, облегчили его — но вывод, однажды достигнутый, — или вздор, или должен стать независимо от пристрастий и случайностей". [170-171]

"Мы убедимся тогда, — пишет Ф. М. Достоевский в "Дневнике писателя", — что настоящее социальное слово несет в себе никто иной, как народ наш, что в идее его, в духе его заключается живая потребность всеединения человеческого...Мы первые объявим миру, что не через подавление личностей иноплеменных нам национальностей хотим мы достигнуть собственного преуспеяния, а, напротив, видим его лишь в свободнейшем и самостоятельнейшем развитии всех других наций и в братском единении с ними, восполняясь одна другою, прививая к себе их органические особенности и уделяя им от себя ветки для прививки, сообщаясь с ними душой и духом, учась у них и уча их, — и так до тех пор, когда человечество, восполняясь мировым общением народов до всеобщего единства, как великое и великолепное древо осенит собой счастливую земли". [172-173]

Нам не кажется странным, что Куприн мог чувствовать себя одновременно татарином и русским. Гоголь — украинцем и русским, Багратион — грузином и русским и т. д. Не нужно упускать из виду, однако, что этот великий процесс межнационального синтеза, начавшийся в глубине веков, всегда представлялся буржуазному западному сознанию как нечто противоестественное, отталкивающее и непонятное. (III)