Василий Иванович Суриков (1848 – 1916)
Автопортрет. 1979 г.
Произведения В. И. Сурикова на галерее сайта
Утро стрелецкой казни
Вспоминая свое детство в Красноярске, Суриков говорил: «Жизнь была, как в семнадцатом веке. Мощные люди были. Сильные духом. Размах во всем. Казни и телесные наказания на площадях публично происходили. И сила какая была у людей: сто плетей выдерживали, не крикнув».
Не удивительно, что первой звучной картиной художника стало «Утро стрелецкой казни». Образы шли к нему из Сибири.
Хмурое утро. Вот-вот наступит день. Страшный день… Толпы зевак заполнили лобное место у Кремля. Кружит воронье, чует поживу. У подножия храма Василия Блаженного на телегах стрельцы –– ратники царевны Софьи, защитники старого царского уклада. Бунтовщики. Они покушались на самого царя Петра. Их ждет неминуемая казнь. Лютая. Но ни стонов, ни вздохов –– огромная площадь притихла, только живые трепетные огоньки свечей напоминают о быстротечности последних зловещих минут. Непокоренный, яростный взор вонзил стрелец в бесконечно далекого, окруженного свитой и стражей царя. Петр видит его. Этот немой, полный ненависти диалог среди бушующего моря страстей человеческих –– страшен!
Петр только что вернулся из-за границы: известие о стрелецком мятеже вынудило его бросить все. За границу он отправился в 1697 году со свитой волонтеров для обучения кораблестроению. Работали на верфи в Голландии. Потом поехали в Англию обучаться инженерному искусству кораблестроения: России был нужен свой флот. Работая и обучаясь наравне с другими и даже усерднее других, Петр еще успевал осматривать монетные дворы иностранных государств, арсеналы, промышленные предприятия, учебные заведения. Он меньше всего думал о себе, он думал о будущем России. А тут –– мятеж! Сразу по приезде в Москву начал розыск, сам участвовал в допросах и пытках. Был твердо убежден, что бунт –– дело рук сестры Софьи, которая уже восемь лет находилась в заточении в Новодевичьем монастыре. Эх, Софья, Софья… С детства его ненавидела. Как уехал за границу, так и взялась стрельцов подбивать.
Изучая для картины эпоху Петра, Суриков бродил по московским музеям, по церквам, заходил в Кремль, в Оружейную палату, рассматривал там вороненую чеканку затворов на пищалях или старинный, поеденный молью кафтан стрельца. И ему тогда казалось, что он знал в лицо обладателя кафтана, того, кто глухой ночью, при свете факелов, под нависшими сводами дворцового подвала давал торжественную клятву до последнего вздоха служить одной только царевне Софье!
Она вместе с преданными ей боярами Милославскими обещала стрельцам добрые старые времена. Ни одного иноземца, пригретого Петром, не будет на Руси! Ни одного чужеземного кафтана не останется на русских плечах! Но получилось –– лобное место.
Долго из бойниц кремлевских стен торчали бревна с повешенными стрельцами, долго у Спасских ворот не убирали телег, нагруженных трупами… Безмолвный народ не мог подойти, а царь пировал с иноземцами в хоромах с окнами на Красную площадь, где бояре-шуты продолжали рубить головы посягнувших на великое дело –– преобразование России.
Василий Иванович ходил из угла в угол по своей мастерской –– пустой и гулкой, сердце и воображение его были с преображенцами и стрельцами. Вот они все! Стрельцы и стрелецкие семьи, выплеснувшие море скорби и отчаяния на площадь перед Кремлем, и «птенцы гнезда Петрова», преображенцы, которые вместе со своим «бомбардиром» –– юным Петром начинали с потешных баталий, дойдя затем до настоящих, грозных орудий, до строительства российского флота. Впервые в русском, да и, пожалуй, мировом искусстве героем картины стал народ. Суриков делал титаническую работу!
В России с середины XIX века начался пересмотр отечественной истории. Становилось ясно, что реформы Петра I, направленные на усиление могущества России, имели и оборотную сторону: унижение русского человека. Петр насаждал иноземщину палкой, каторгой, рекрутчиной. Никогда русские не кланялись чужому, знали цену себе, а при Петре –– да и после него почти полтора столетия –– вынуждены были ломать шапку. И вышло так, что в России получали права иностранцы, а своим не было ходу. Недаром художник поместил Петра в глубине картины, а впереди –– пострадавших от него. Недаром русские –– в русской одежде, а русский царь –– в немецкой.
За работой Василий Иванович вспоминал, как юношей приехал в Петербург в Академию художеств. Его рисунки привели академиков в негодование! В Академии тогда царствовали чужие, к тому же допотопные сюжеты, и вдруг –– предстало свое, родное, дышащее жизнью и самобытностью!
–– Да за эти рисунки вам надо запретить даже ходить мимо Академии! –– взъелся на Сурикова инспектор Шрейнцер.
Но у Академии уже были противники: вырастала своя, национальная школа. Упивались обретением русского взгляда на мир, и нравилось, нравилось думать по-русски и на русском, наконец-то, языке! Эти новые умы не дали погибнуть таланту Сурикова. А еще –– не дала погибнуть крепкая сибирская закваска.
Три года заняла работа над картиной «Утро стрелецкой казни». Художник на своем полотне заставил жить и действовать десятки людей. Явственно, без единой утайки, показал он всю драматичность, трагичность страниц русской летописи. Всю меру страданий людских, страданий народа, который отвечает за все.
Таких художников Россия еще не знала.
В 1881 году картина была показана на Петербургской выставке. Пораженный зритель впервые увидел народные массы в исторической правде. Павел Михайлович Третьяков тотчас купил картину, и это дало Сурикову возможность работать над следующим большим полотном. Он начал обдумывать «Боярыню Морозову».
Меньшиков в Березове
Однако летнее пребывание в деревне под Москвой навело Василия Ивановича на мысль о картине «Меншиков в Березове». Суриков был женат, имел двух дочерей, семья на лето сняла избушку с низеньким потолком и маленькими окошками, –– других избушек в деревне не было. А лето выдалось очень сырым и холодным. Почти все время сидели дома, кутаясь в теплую одежду, и Василий Иванович шутил: «Вот так же когда-то сидел всесильный князь Меншиков, сосланный умирать в Березов».
Художник начал искать натуру для центрального образа картины, и, уже вернувшись в Москву, столкнулся на улице с «самим светлейшим князем» –– настолько сильно было сходство! Едва уломал мужчину позировать.
На своем полотне Василий Иванович показал Меншикова в крохотной низенькой избушке, как бы давая знать зрителю, до каких пределов сжалась бывшая беспредельность князя. Не ожидал фаворит Петра I, что когда-то окажется в таком положении. В своем петербургском дворце он был окружен льстецами, а его помпезные выезды поражали весь город. Даже царь никогда не выезжал с такой пышностью, он почти всегда либо бегал пешком на верфь, либо скакал по делам на своем громадном коне.
Меншиков был любимцем Петра. За преданность, смекалку, безоглядную храбрость стал первым его другом. На Алексашку Меншикова Петр всегда мог положиться: не продаст, не подведет, ничего не забудет, головы не пожалеет, а сделает! Как и Петр, Меншиков жадно впитывал и с поразительной легкостью усваивал артиллерийское дело, фортификацию, кораблестроение. Блестящий полководец, он умел предвидеть многое из того, что потом приносило Петровым войскам победу. В Полтавской битве главная заслуга принадлежала Меншикову: он сделал все возможное для полного разгрома шведов. И недаром после битвы, тут же, на поле перед войсками, Петр пожаловал своего помощника фельдмаршальским жезлом. И посыпались на Меншикова милости, подарки, земли… «Дитя сердца моего», называл его Петр и терпел всю ту роскошь, которой обставлял себя Меншиков.
Но и гнев Петра не раз обрушивался на Меншикова. Из-за безудержной алчности «светлейшего».
–– Знаешь ли ты, что я разом поворочу тебя в прежнее состояние?! Опять будешь кричать: «Пироги подовые»! –– топал ногами Петр.
В отрочестве Меньшиков торговал пирогами. Стать вторым лицом государства он мог только при Петре I, царе-реформаторе. При Петре появилась плеяда государственных деятелей, которые вышли из низов, и вошли в историю благодаря личным заслугам, а не родовитости.
После смерти Петра, Александр Данилович Меншиков сделал всё, чтобы на престол взошла Екатерина, как когда-то сделал всё, чтобы царь женился на этой лифляндской служанке, попавшей к русским в плен во время Северной войны. Оба они –– Меншиков и Екатерина –– вышли из низов и добрались до самых вершин могущества.
Став императрицей, Екатерина возвела Меншикова в сан генералиссимуса. Но и этого уже было мало «светлейшему». Решил породниться с царским домом. Заставил Екатерину завещать трон малолетнему сыну убитого царевича Алексея с условием, что будущий император женится на одной из дочерей Меншикова.
Но тут «светлейший» просчитался. Петр-внук, своенравный, красивый, не терпел его, называл выскочкой, а Марию Меншикову, красавицу, нареченную свою невесту, ненавидел уже за то, что она была дочерью князя. Бесчисленные враги Меншикова нашептывали царевичу: «Он бил твоего отца по щекам, присутствовал при его пытках!» И нашелся предлог, чтоб свалить могучего мужа. Ему было приказано оставить Петербург.
Вот уж тут враги распоясались! Все дочиста отняли у генералиссимуса. Нажитое, пожалованное и награбленное. Все почести, земли, вотчины, дворцы… Уезжал он из Петербурга в золотой карете со свитой, а в Твери его затолкали в телегу и вместо свиты отрядили конвой.
Александра Даниловича с двумя дочерьми и сыном (жена умерла по дороге, не доехав до Казани) доставили в Березов –– старинный уездный городок на севере Тобольской губернии. У самого берега Сосьвы, на пустыре, он своими руками построил домик в четыре комнаты и с часовенкой. В одной комнатке поместились княжны, в другой –– князь с сыном, в третьей –– прислуга; четвертую комнату отвели под кладовую.
Страшная жизнь началась. Зима лютая, дня почти нет, вместо него северная кромешная тьма. Дочери затеплят свечной огонек, подсядут к отцу и читают ему священные книги. Или Меншиков рассказывает им свое богатырское прошлое. Память Александра Даниловича удерживала сотни имен и дел. Поочередно дети записывали его рассказы, и так шли дни, недели, проходили месяцы.
На картине «Меншиков в Березове» вокруг «светлейшего» расположились его дети. Переливается рубинами бархатная скатерть на столе, сапфиром –– атласная юбка младшей дочери, топазом светится лампадное масло в пузырьке на подоконнике… Два источника освещают всю группу: мертвенно белый свет за заиндевевшим оконцем, и тревожный, трепещущий, красноватый от лампады перед божницей, где, оправленные в золото и серебро, темные лики угодников напоминали о возмездии.
Сколько в этой картине, несмотря на общий сумрачный колорит, было сверкания и разнообразия цветов! Сколько живого человеческого тепла в движениях под складками одежды, в лицах, в позах! Окончив, Василий Иванович показал «Меншикова» на Одиннадцатой передвижной выставке. Однако даже великий защитник русского искусства Стасов обошел картину молчанием. Даже прекрасный художник Крамской высказался неопределенно:
–– Либо эта картина гениальна, либо я в ней еще не разобрался.
А что говорить о хулителях творчества Сурикова, те хором кричали: «Плохо нарисовано!», «Семья моржей!», «Грязные цвета!»
«Провалился я нынче», –– мрачно думал художник.
Понял произведение и правильно оценил, пожалуй, один только Третьяков. Он почувствовал, что отсюда открываются новые пути для всей русской живописи. «Утро стрелецкой казни», «Меншиков в Берёзове» –– были единственные в России зрительные итоги целых эпох и проникновение в самую душу истории. Суриков –– этот русский до мозга костей человек –– внес неоценимый вклад в отечественную культуру.
Боярыня Морозова
На полученные за картину деньги Василий Иванович смог поехать в Европу, где давно мечтал побывать, посмотреть работы старых мастеров. Ехал через Берлин, Дрезден, Кёльн, останавливаясь в каждом из этих городов для осмотра картинных галерей. Затем были Франция и Италия. Целыми днями художник пропадал в музеях. Написал в Петербург Чистякову: «Видевши теперь массу картин, я пришел к тому заключению, что только колорит вечное, неизменяемое наслаждение может доставлять, если он непосредственно, горячо передан с природы. В этой тайне меня особенно убеждают старые итальянские и испанские мастера».
По возвращении в Москву Суриков начал писать «Боярыню Морозову». Эта тема жила в душе художника давно. Мальчиком слышал он от своей крестной рассказ о неистовой раскольнице Морозовой, которая, отстаивая старую веру, пошла против патриарха Никона, проводившего с согласия царя Алексея Михайловича реформу Церкви. Греческие богословы исправляли по греческим образцам и заново перепечатывали тексты церковных книг, Никон требовал от верующих креститься не двумя перстами, а щепотью, «чертовым кукишем». Такого унижения Россия еще не знала!
Русские приняли христианство чуть не позднее всех других народов, приняли на душу неразвращенную, чистую; по верности души своей следовали ему, не представляя, что от Бога им данная вера и обряды могут быть искажены человеком властвующим. И хотя Никон уверял паству, что делается это в силу необходимости, ибо в церковных книгах из-за множества переписываний, появились разночтения, русских протопопов (старших священников) такое объяснение не устраивало. Они твердо стояли на своем: Русь –– единственная хранительница неповрежденного православия, которое «давно замутилось у плененных турками греков –– испроказилось».
–– Смотрите, –– доказывал им Никон, –– святому саккосу сотни лет, а на нем изображенный символ веры разнится с нашим. Вышито: «Его же царствию не будет конца». А мы у себя чтём «Его же царствию несть конца». Ну, как не выправить?
–– И не надо выправлять! По греческому мудрствованию, конец есть, но боятся его и успокаивают –– «не будет». Почто врут и двойничают? Мы-то знаем, что царствию Божьему несть конца! Несть! Стало быть –– нету! Это грекам надо выправлять свои служебники по нашим! Везут и везут к нам мощи святых угодников, хитоны мучеников, гвозди многие. И ведь не так себе, не бескорыстным подношением, а за мзду! По-христиански ли это? Канючат подаяния на греческие церкви, на прокорм насельникам монастырским, а царь наш тишайший –– пожалуйте! А они ему опять палец подносят, а то и всю руку святого или щепу от креста Господня… Подумать страшно, пальцев Иоанна Богослова с полусотни по Руси обретается! Как не грех промышлять сим?
Ненависть протопопов к Никону и греческим богословам была лютой. Протопопы подвергались побоям, ссылкам, истязаниям, но продолжали обзывать греческих иерархов «блохочинными» и «побирушками». Пламенный борец за старую веру, протопоп Аввакум громогласно взывал к народу:
–– Слыши небо и внуши земле! Вы будете свидетели нашей крови изливающейся! Нас винят, что еще держим неизменно отцов своих предание!
Царь неоднократно ссылал Аввакума далеко за пределы Москвы, но и оттуда –– из Тобольска, из Даурских мест, с устья Печоры гнев протопопа настигал никониан. Аввакумовы послания ходили по рукам, переписывались, –– некуда было деться царю и придворному духовенству от его «крика».
Народ поддерживал Аввакума:
–– В Московском государстве не стало церкви Божией, все пастыри с патриархом губители, а не ревнители благочиния!
Верховная боярыня Федосия Прокопьевна Морозова, близкая родственница царя, тайно приняла от Аввакума монашество, устроила в своем доме раскольничий монастырь, собирала вокруг себя раскольников Москвы и раздала треть своего состояния во имя старообрядческой веры.
–– С новой верой испоганится Русь! –– жарко убеждала она. –– Не будет в ней христианского благочестия, а будет все больше сраму прибывать! И погинет вера Христова православная, и нельзя ей дать погинуть!
Царь приходил в ярость, когда слышал о «подвигах» Морозовой. Он требовал от нее отречения. Она не отреклась:
–– Скажи, почто и отец твой веровал яко же и мы? –– гневно стыдила она царя. –– Если я достойна озлобления, то извергни тело отца своего из гроба и предай его, проклявши, псам на съедение!
Тогда было велено отправить ее в тюрьму Псково-Печерского монастыря. Закованную в цепи, с железным ошейником, Морозову посадили на крестьянские дровни и повезли через Кремль мимо царских теремов. Но и под тяжестью огромных цепей Федосия осеняла себя крестным знамением, посылая к царским окнам десницу с двуперстием.
На улице шум и смятенье,
Народ словно море шумит.
В санях, не страшась заточенья,
Боярыня гордо сидит.
И верит она, не погибнет
Идея свободной мольбы…
Настанет пора, и воздвигнут
Ей памятник вместо дыбы.
(Из старообрядческих духовных стихов).
Единственный сын Морозовой, четырнадцатилетний отрок Иван заболел с горя. Бояре недоумевали: восемь тысяч крестьян у Морозовой, домообзаведения на двести тысяч, –– ей ничего не жаль! Сына не щадит, наследника всему!
Вскоре Федосию вернули назад в Москву. Приволокли в пыточную избу.
–– На костре сожгу! Отрекись! –– добивался от нее царь Алексей Михайлович.
Она кричала высоким, резким голосом:
–– Для меня великая честь, если сподоблюсь быть огнем сожжена!
Даже на дыбе, с вывернутыми в плечах суставами, с огромными порезами на руках, таких, что видны были жилы, она не отреклась.
Морозову увезли в острог Боровского монастыря, заключив в земляную тюрьму. Свезли в Боровск и сестру Морозовой, княгиню Урусову, которая тоже горячо поддерживала раскол. Там сестры умерли голодной смертью.
–– Видите, видите клокочуща христопродавца! –– проклинал царя Аввакум, посаженный в такую же земляную тюрьму. –– Иных за ребра вешал, а иных во льду заморозил, а боярынь, живых засадя, уморил в пятисаженных ямах.
После смерти царя Аввакум стал настойчиво взывать к его сыну о возвращении истинного православия. Последовал царский приказ: «Уничтожить еретика!» Аввакума вместе с тремя единомышленниками сожгли в срубе. Однако раскол остановить не удалось. Тысячи людей уходили в леса Поволжья, Урала, Сибири, прячась от царя и патриарха. Жили общинами, трудно, порой невыносимо, но справляли церковные обряды так, как делали их отцы и деды.
Об этой народной трагедии Василий Иванович впервые услышал еще ребенком: «Сидят они в яме, цепями прикованные. В голоде, холоде, в язвах и паразитах, рубищами прикрытые. «Миленький, –– просит стража Федосия Прокопьевна, –– дай хоть корочку, не мне, сестре». А сама смотрит на него из ямы. Щеки ввалились, лицом бледная, а глаза аж светятся в темноте. Страж, глядючи на нее, сам-то плачет да и отвечает: «Не приказано, боярыня-матушка!» А она ему: «Спасибо, батюшка, что ты веру нашу в терпение укрепляешь».
В 1887 году Россия готовилась праздновать 800-летие перенесения мощей Николая Чудотворца из Мир Ликийских в Бари, и Суриков приурочил к этому событию «Боярыню Морозову», которая была показана на Пятнадцатой передвижной выставке.
Истерзанную, измученную, но не сломленную в вере Федосию Прокопьевну влачат в розвальнях через всю Москву по кишащим народом улицам. В красной бархатной шубе с накинутым сверху богатым платком, идет за телегой, в отчаянии стиснув руки, ее сестра, княгиня Урусова.
Будто огромное окно распахнул Суриков в холодную, трагическую Русь. Поникшие головы, задавленных, сжатых людей, не властных сказать свое настоящее слово. Не властных сказать… Вот оно то, отчего не раз Россия была на грани гибели!
Зато сказал свое слово художник. Это же свои, русские люди, своя история, свой гнев, своя драма. Симпатии Сурикова были на стороне Морозовой и всех, кто крепок духом, кто не согнется ни от угроз, ни от пыток.
На картине воздетые к небу руки Морозовой сложены в староверческом двуперстии. Жутко звучат ее речи, обличающие патриарха и царя. Лютой ненавистью к богоотступникам горят глаза. Со скорбью взирают на «крамольную» боярыню люди, и значит, правда за ними, правда православия и души, отданной православию, и нет другой правды.
Подвиг Морозовой благословляет юродивый –– самый безгрешный человек на Руси. Но хари в богатых шубах хихикают и глумятся. Поп ощерил рот; ничего ему не надо, кроме собственного брюха, он и мать, и брата заложит за сытый живот. Сложная и страшная правда! Не царский бунт –– народная драма. Высшая драма, ибо она касается посягательства не на что-нибудь, а на самое святое, что есть в человеке, –– веру!
Критик Стасов, который раньше почти не замечал Сурикова, на этот раз не мог прийти в себя: «Я вчера и сегодня точно как рехнувшийся!» И писал в отчете о выставке: «Суриков создал теперь такую картину, которая, по-моему, есть первая из всех наших картин на сюжеты из русской истории. Выше и дальше этой картины наше искусство не ходило еще».
Приобретя «Боярыню Морозову», Павел Михайлович Третьяков сделал в своей галерее отдельный Суриковский зал.
А Василий Иванович страшно устал! Хотелось домой в Красноярск, провести там с полгода, забыть о картинах, жить самой простой человеческой жизнью. Дождавшись закрытия выставки, он стал собираться в путь.
Увы, эта поездка на родину оказалась трагичной. Заболела жена, у которой был порок сердца. Вернулись в Москву. Лизу лечили лучшие доктора, но безуспешно. Сраженный горем, Василий Иванович ходил как помешанный. Он очень любил свою кроткую, тихую Лизу –– дочь француженки и декабриста. Был огорчен, что во время ее смертельной болезни Лев Николаевич Толстой под предлогом сочувствия зорко смотрел, как смерть забирает к себе человека. Лизу пугали его приходы, она понимала, что где-то в романе он вставит такой эпизод... Она до последнего вздоха надеялась выжить, а насупленный взгляд Толстого говорил, что спасения нет.
Взятие снежного городка
Долго Василий Иванович не прикасался к палитре. Он начал искать утешения в религии. Читал, перечитывал Библию, мучительно размышляя о жизни, душе, смерти… Через два года опять поехал на родину.
Встреча с милыми земляками, родительский дом, простор Енисея слегка подлечили больные нервы. Брат Саша подсказал интересную тему для новой картины: взятие снежного городка. Игра эта осталась от глубокой старины в память завоевания Сибири Ермаком. «Городок» был отголоском целой эпохи, когда русским поселенцам приходилось обороняться от «инородческих» племен, населявших Сибирь, и когда казачьи дружины воевали одну за другой татарские крепости и городки. Каждый год, на Масленицу, сибиряки ладили ледяной город. Порой он делался широким кольцом, по гребню втыкались елочки, в середине городка, на шестах, развивались флаги. Потеха начиналась в полдень. Гремели выстрелы, носились мальчишки с оглушительными трещотками. Народ высыпал к городку: кто пешком, кто верхом, кто в каретах… Вылетал откуда-нибудь из переулка всадник, хлестал коня, мчался прямо на потешный город. За ним другой, третий. Ближе, ближе… Во всадников кидали снежками, мерзлым конским пометом, взмахивали платками и вицами перед самыми мордами взвившихся на дыбы лошадей, не давая им перескочить через горы снега, взять городок…
Василий Иванович очень любил эту забаву. Вдохновившись идеей, поданной братом, решил передать ее на картине.
А в это время Стасов сокрушенно писал Третьякову:
–– Не имеете ли вы сведений о Сурикове? Какая это потеря для русского искусства –– его отъезд в Красноярск и нежелание больше писать!
Но Суриков работал так, как давно ему не работалось: легко, быстро, без мучительных спадов и сомнений. Горячее ликование охватывало его, когда он писал брата Сашу, перемахивающего на своем скакуне через снежную стену, румяные лица родных сибирячек, узоры тюменских ковров, росписи дуг, старинные кошевы. Смеялся, выбегал на улицу, лепил снежки, швырял их как можно дальше…
Готовая картина была представлена петербургской публике в мае 1891 года. В этот год на художественной выставке присутствовали почему-то всё небольшие вещи, и почти все какого-то унылого толка. А тут –– размах, буйство красок и народное веселье буквально ворвались в залы. Увы, большинству зрителей оказалась непонятна и неприятна жизнеутверждающая свежесть Сурикова. А присяжные рецензенты, те накинулись на художника, не придумывая веских доводов:
«Наудачу взята чуждая нашим нравам житейская мелочь». «В картине режет глаза жестокая пестрота красок!» «Картина написана в известном пошибе господина Сурикова…»
Но, читая эти нападки, Василий Иванович уже не падал духом, как было с ним после «Меншикова». Улыбался: «Если на меня лают собаки, значит, я крепко держусь в седле!»
Покорение Сибири Ермаком
Картина «Взятие снежного городка» привела его к написанию большого исторического полотно о Ермаке. Сибирский поход Ермака давно и сильно волновал его художественное воображение, к тому же предки Василия Ивановича вместе с Ермаком завоевывали Сибирь, осели на новых землях и основали будущий город Красноярск.
Покорение Сибири было событием чрезвычайной исторической значимости. Это была борьба, прежде всего, с ханом Кучумом, который властвовал грабежами и разбоями и, собрав пестрое многоплеменное войско, дошел до Урала, угрожая Поволжью и другим исконным русским землям.
Крупные солепромышленники Строгановы, владельцы громадных уральских земель, терпели от набегов Кучма непоправимые беды, слали в Москву отчаянные письма, прося разрешения набрать казаков в свои городки.
Владелец Чусовской вотчины Максим Строганов больше всех страдал от нападений из-за Урала. Попав в безвыходное положение, послал за казаками на Волгу, и оттуда, во главе с Ермаком, прибыло около тысячи человек с ружьями и пушками («с огненным боем»). Когда нагрянули татары царевича Алея, Ермак не дал им разорить Чусовские городки. Отбитый на реке Чусовой Алей ушел к Соли Камской и учинил там дикий погром. «И с тех мест, –– утверждали гонцы, –– учели оне, Ермак со товарыщи, мыслить и збираться как бы им дойти до сибирской земли и того царя Кучюма».
Строгановы понимали трудность затеянного похода гораздо лучше, чем казаки. Строгановские «людишки» давно бороздили Чусовую –– единственную реку, пересекающую Уральский хребет, –– знали какие силы у хана Кучума. Знали и то, что в дни весеннего паводка и осенью после сильных дождей вода в горных реках поднималась, и тогда перевалы становились доступными для перетаскивания судов волоком. На легких ладьях казаки могли вести летучую войну с татарами и даже захватить внезапным набегом их столицу Кашлык. Но затем Кашлык неизбежно стал бы для них ловушкой: выдержать длительную войну с многотысячной татарской ратью казаки не смогут, а вернуться им не позволят обмелевшие реки и зимняя стужа. И все же ненасытные Строгановы заранее испросили у Ивана Грозного жалованную грамоту на земли по Тоболу, Иртышу и Оби.
Заботило Строгановых и другое обстоятельство. По уходу Ермака за Урал ничто не помешает Алею опустошить их владения. Страшась этого, они не решились отпустить с Ермаком стрельцов и пушкарей, служивших в их городках. Ермак взял с собой шестьдесят человек «тутошних людей», тем дело и ограничилось.
1 сентября 1581 года казаки выступили в поход, о чем донес царю воевода Чердыни Василий Перепелицын. Дружина Ермака насчитывала чуть больше пятисот воинов. Было три священника и татарин, знавший дорогу к Кучуму. Ермак понимал, что только стремительное и внезапное нападение может привести его к победе. Поднявшись по Чусовой и Межевой Утке до Серебрянки, зазимовали. Как только весенние воды освободились от льдин, стали подниматься на перевал, топорами расчищая лесные завалы. Не было времени убирать камни, и потому не могли волочить суда по земле, используя катки, а тащили их в гору на себе…
После недолгой передышки спустились по склону вниз. На спуск затратили много сил, но это было уже не то сверхчеловеческое напряжение, которое потребовалось на подъеме.
По реке Тагилу, используя течение и попутные ветры, флотилия Ермака добралась до Туры, оттуда –– к Тоболу. Судовым кормчим пришлось впервые прокладывать путь по незнакомым им местам, что требовало большой осмотрительности и хороших навигационных навыков. Отчасти им помогали бывалые Строгановские «людишки».
Первое столкновение с татарами произошло у деревни Епанчин. Ермак потерпел неудачу и не смог добыть «языка», столь необходимого в начале похода. Более того, бежавшие из-под Епанчина татары добрались до Кашлыка раньше Ермака, сибирский хан получил от них известие о появлении русских. Элемент внезапности, на который рассчитывал Ермак, был безвозвратно утерян. Но тут помог сам Кучум, которого подвели его расчеты. Получив точную информацию о малочисленности отряда Ермака, Кучум не мог предположить, что тот решится вступить в единоборство с его ратями, обладавшими подавляющим превосходством сил. Он знал, что казаки в случае малейшей задержки в Зауралье окажутся в снеговой западне. Вот почему престарелый хан ни минуты не сомневался в том, что русские без промедления повернут вспять. Какого же было его изумление, когда 23 октября казаки подошли к Кашлыку! «Приходу на себя Ермакова я не чаял, а чаял, что он воротитца назад на Чюсовую».
На своей картине «Покорение Сибири Ермаком» Суриков запечатлел момент взятия Кашлыка. Казачья флотилия движется навстречу туземному войску, но казаки спокойны. На их лицах нет и следа боязни; хотя нет и показного героизма. Без суеты и спешки они делают свое дело. Противоположны казакам неистовые лица и резкие движения туземцев, прижатых к подножию берега. Тревогу и смятение в их лагере подчеркивает своим разорванным силуэтом конница на верху горы.
В этом бою казаки стремительно атаковали конное и пешее воинство Кучума и опрокинули его. Хантские князьки, напуганные залпами огнестрельных орудий, первыми покинули поле боя. Их примеру последовали мансийские воины, укрывшись после отступления в непроходимых болотах.
Преследуя бегущего врага, казаки ранили главного татарского военачальника хана Маметкула. Татары с трудом спасли его от плена, и на лодке переправили за Иртыш. Кучум, наблюдавший за боем с вершины Чувашевой горы, отступил на юг, так и не приняв участия в баталии. Казаки в тот же день беспрепятственно вступили в покинутую татарами столицу сибирского царства.
В «Ермаке» Суриков поднялся на необычайную, даже для него, высоту исторического прозрения. Недаром он утверждал, что композиция картины, то есть расстановка движущихся сил, была им продумана и решена до того, как он ознакомился с летописным изложением события. «А я ведь летописи и не читал. Картина сама мне так представилась: две стихии встречаются. А когда я, потом уж, Кунгурскую летопись начал читать, вижу, совсем, как у меня. Совсем похоже. Кучум ведь на горе стоял. Там у меня скачущие».
В чертах Ермака художник обобщил знакомые черты сибирских казаков, главной из которых было присутствие несокрушимой воли.
Работа над картиной «Покорение Сибири Ермаком» потребовала от художника массу времени, поисков соответствующей натуры и такого напряженного труда, который исключал всякую возможность другой сколько-нибудь серьезной работы.
Художник Нестеров увидел законченное полотно одним из первых. «Я чувствовал, что с каждой минутой больше и больше становлюсь если не участником, то свидетелем огромной человеческой драмы, бойни не на живот, а на смерть, именуемой Покорение Сибири... Суровая природа усугубляет суровые деяния. Вот он, Ермак, с вытянутой вперед рукой, на втором, на третьем плане; его воля –– непреклонная воля, воля не момента, а неизбежности, «рока» над обреченной людской стаей».
Картина была отправлена в Петербург на Двадцать третью выставку передвижников. За день до открытия выставки ее посетил император Николай II. Как раз в это время праздновалось трехсотлетие покорения Сибири и открытия Транссибирской железной дороги. Совершенно случайно Василий Иванович попал «в точку», оказавшись в неловкой для себя роли «официального живописца». Император купил «Покорение Сибири» за сорок тысяч рублей. Совет Академии художеств присвоил Василию Ивановичу звание академика.
Переход Суворова через Альпы
Следующей картиной Сурикова была «Переход Суворова через Альпы», написанная к столетию Итальянского похода, состоявшегося в 1799 году. Сюжетом для нее Суриков избрал момент, когда русская армия спускается с горы Паникс. Предварительно изучив историю этого знаменитого перехода, художник поехал в Швейцарию, чтобы писать этюды на месте.
Увидев отвесные скалы, дикость ущелий, услышав рев горных рек, Василий Иванович проникся величайшей гордостью за Суворова и его чудо-богатырей! И стало омерзительно тошно за предательство русской армии ее союзниками. Эти «храбрецы», так боявшиеся Наполеона, еще сильней испугались русской отваги, «забыв», что сами умоляли Россию вступить в антифранцузскую коалицию, и умоляли Павла I назначить командующим Суворова, не потерпевшего ни одного поражения в своей военной карьере. Им стало страшно, когда русская армия в короткие сроки освободила Северную Италию, предполагая развернуть наступление на Францию и нанести главный удар.
Сговорившись, Австрия и Великобритания направили русских в Швейцарию «для соединения с действовавшим корпусом Римского-Корсакова, чтобы объединенной армией идти на Францию».
Русские за шесть суток преодолели 150 километров, перевалив через Сен-Готард. Но по прибытии в пункт назначения обнаружилось, что австрийцы, в нарушение достигнутых договоренностей, не доставили туда мулов, необходимых для перевозки провианта и артиллерии. Между тем свою артиллерию и обозы русские отправили другим путем. Мулы были доставлены только через четыре дня, было потеряно время, и французы за этот срок укрепились на ключевом перевале всего маршрута. Более того, австрийцы дали ложные сведения о численности французской армии, преуменьшив ее почти втрое, и солгали, что вдоль Люцернского озера идет пешеходная тропа, которой на самом деле не было
В этой сложнейшей ситуации русские проявили несокрушимое мужество –– за один день Сен-Готардский перевал, единственная возможность пройти на север, был взят! Армия Суворова вышла к Чертову мосту, перекинутому через реку на двадцатиметровой высоте и охраняемому французами.
Обойдя вражеские войска по дну ущелья, русские ударили в тыл тоннеля, примыкавшего к мосту. Это было чудом! Орловские, тульские, вологодские мужики, дети равнин, совершили подъем почти по отвесной скале и, ворвавшись в темень тоннеля, гнали французов к выходу. На мосту завязался жестокий бой. Отступая, французы разрушили один из пролетов, не давая русским добраться до них. Тогда гренадеры разобрали стоящий на склоне горы какой-то сарай, в невероятном хаосе и сутолоке притащили доски на мост, связали их шелковыми шарфами офицеров и, перекинув через пропасть, «восстановили» пролет.
Суворовские солдаты навсегда покрыли себя воинской славой; невероятное сражение, которое они вели в тяжелейших условиях, попало во все учебники военной истории как образец беспримерного мужества и героизма, выносливости и стойкости.
Русское войско вступило в Альтдорф. И вот тут Суворов обнаружил отсутствие дороги вдоль Люцернского озера, о которой ему говорили австрийцы. Между тем, начал заканчиваться провиант. У соседнего озера сосредотачивались французские войска. Суворов принял решение направить армию через мощный горный хребет, и, перейдя через него, выйти в долину. Во время этого перехода Александр Васильевич, которому уже исполнилось 68 лет, тяжело заболел. И все же через 12 часов армия спустилась к деревне Муттен.
Деревня оказалась занятой французами. Русские начали штурм. Противник от их дикого натиска побежал. К вечеру все суворовские войска сосредоточились в Муттенской долине, и здесь узнали от пленных о поражении корпуса Римского-Корсакова.
Армию Суворова тоже могло ожидать поражение: практически не осталось провианта и патронов, одежда и обувь износились, многие солдаты и офицеры были босы. Это было известно противнику. Собрав мощные силы, он пошел в наступление. На военном совете Суворов со слезами обратился к своим генералам:
–– Мы окружены горами… окружены врагом сильным, возгордившимся победою… Со времени дела при Пруте, при Государе Императоре Петре Великом, русские войска никогда не были в таком гибелью грозящем положении… Нет, это уже не измена, а явное предательство… разумное, рассчитанное предательство нас, столько крови своей проливших за спасение Австрии! Помощи теперь ждать не от кого, одна надежда на Бога, другая — на величайшую храбрость и высочайшее самоотвержение войск, вами предводимых… Нам предстоят труды величайшие, небывалые в мире! Мы на краю пропасти, но мы — русские! С нами Бог! Спасите, спасите честь и достояние России!.. –– Суворов разрыдался.
20 сентября 1799 года в Муттенской долине семитысячный арьергард русской армии, прикрывавший Суворова с тыла, разгромил 15-тысячную группировку французских войск под командованием Массены –– лучшего генерала Наполеона. Русские солдаты сражались настолько яростно, с такой невероятной озлобленностью и мужеством, что, потеряв в бою оружие, хватались за камни или бежали на противника с одними ножами. В этом решающем сражении главнокомандующий Массена был сдернут с лошади унтер-офицером Иваном Махотиным, и еле вырвался, оставив в его руках золотой эполет. Французы побежали, из наступающих превратившись в преследуемых.
–– Слава, слава! –– торжествовал Суворов. –– Богатыри! Бог нас водит, он нам Генерал!
Эта весьма скромная по масштабам войны битва, стала для всего мира символом духа русского солдата. В России про нее слагались стихи, про нее рассказывали в школах, а храбрость простого русского воина приводили в пример в военных училищах.
Последним испытанием для русской армии стал спуск с горы Паникс. Генералитет принял решение пробиваться Суворову в долину реки Рейсы на соединение с остатками корпуса Римского-Корсакова. Это был последний и один из наиболее тяжелых переходов. Были сброшены в пропасть почти все пушки, свои и отбитые у французов, потеряно около трехсот мулов. Французы нападали на арьергард русской армии, но, даже имея запас пуль и артиллерию, обращались в бегство от русских штыковых атак. Именно этот переход изобразил Василий Суриков на своей картине. В стремительном лавинообразном спуске с отвесных склонов швейцарских Альп показал он русских солдат. У самого края отвесной кручи на коне –– полководец Александр Суворов. На его ободряющую шутку откликаются солдаты. Но тем, кто уже начал спуск, не до смеха: крестится седой бывалый ветеран; с трудом удерживают тяжелую полевую пушку солдаты справа, воин рядом закрыл лицо плащом, чтобы не видеть пропасть…
С прибытием в австрийский город Фельдкирху поход Суворова завершился.
В этом походе потери русской армии, вышедшей из окружения без продовольствия и боеприпасов и разбившей все войска на своем пути, составили около пяти тысяч человек, многие из которых разбились при переходах. Было захвачено в плен 2778 французских солдат и офицеров, которых Суворов сумел прокормить и вывести из Альп как свидетельство великого подвига. Французы потеряли убитыми втрое больше, чем русские.
Суворов с триумфом вернулся домой, несмотря на неудачные итоги всей кампании. За этот поход Александр Васильевич был удостоен высшего воинского звания –– генералиссимуса, став четвертым генералиссимусом в истории России. А в честь русских солдат на одной из скал перевала Сен-Готард был высечен тридцатиметровый крест.
Свою картину Василий Иванович Суриков представил Петербургу в 1899 году. Картина была приобретена императором Николаем II. Однако большого художественного резонанса не получила.
«Значение Василия Сурикова как гениального ясновидца прошлого для русского общества огромно и все еще недостаточно оценено и понято, –– сетовал художник Бенуа. –– Никакие археологические изыскания, никакие книги и документы, ни даже превосходные исторические романы не могли бы так сблизить нас с прошлым. Никакие славянофильские рассуждения не способны открыть такие прочные, кровные, жизненные связи между вчерашним и нынешним днем России».
Через два года Василию Ивановичу пришло письмо из Франции: Люксембургский музей желал приобрести хотя бы одно из его исторических полотен. Очень было приятно художнику, что его творчество знают за пределами России, знают и ценят. Но, будучи патриотом, он хотел видеть свои картины только в русских музеях.